Мадрапур
Шрифт:
– Мне нет никакой необходимости пересаживаться, – наглым тоном парирует Блаватский. – Мне и с моего места очень хорошо все видно вот в эти иллюминаторы! Во всяком случае, достаточно хорошо, чтобы убедиться, что ни озера, ни набережной здесь нет и в помине!
В это мгновенье, как будто нарочно для того, чтобы он мог взять верх над Мюрзек, лунный свет исчезает, что делает невозможным всякое разглядыванье наружных пейзажей. Мюрзек возвращается на свое место и с несгибаемой кротостью говорит:
– Я сожалею, что мне приходится вам противоречить, мсье Блаватский.
– Вы увидели именно то, что вам очень хотелось увидеть! – рычит Блаватский. – Истина в том, что вы воистину одержимы воспоминаниями об индусе! Я убежден, что, когда вы в очередной раз отправитесь молиться в кабину пилотов, вы увидите в ветровое стекло, что он парит в небесах при помощи собственных летательных средств!
И он позволяет себе рассмеяться. Мюрзек хранит достойное всяческих похвал молчание, и Робби голосом, которому негодование придает некоторую крикливость, говорит:
– Вам было бы лучше обойтись без этих соображений, Блаватский. Вам вовсе не нужно было знать, чем занимается мадам Мюрзек в пилотской кабине, и вам совершенно незачем приписывать ей какие-то видения!
– Я не причинил мадам Мюрзек никакого вреда, приписав ей это видение, – говорит с тяжеловесной иронией Блаватский, не глядя на Робби. – Да и зачем я буду что-то приписывать. У мадам Мюрзек и без меня хватает видений. Она весьма склонна к мистике и многое видит за пределами нашего мира!
Можно было бы ждать, что Мюрзек ответит ему. Но нет. Ни слова в ответ. Молчание. Подставила левую щеку. И Робби с раздражением восклицает:
– Не понимаю, что заставляет вас так грубо нападать на женщину, которая даже не защищается! Хотя нет, все-таки понимаю. Вы ни за что не хотите признать, что самолет летел со вчерашнего вечера по кругу, летел, чтобы опять прилететь туда, откуда он вылетел.
В рядах большинства слышатся восклицания ужаса, но на весьма тихих нотах. Ничего, что походило бы на вопль возмущения, настолько все подавлены и удручены.
– Я не желаю этого признавать, опираясь лишь на такое шаткое свидетельство! – с едва сдерживаемой яростью восклицает Блаватский. – То, что мадам Мюрзек смогла, как ей показалось, увидеть – увидеть за какую-то долю секунды, в неверном свете луны, в стекло иллюминатора, искажающее все предметы, – является для меня совершенно неубедительным! Ничего, кроме этого, я не говорю! Мои соображения продиктованы здравым смыслом, и я на этом стою!
– Прошу прощения, я увидела озеро, – говорит Мюрзек, черты которой уже невозможно различить, настолько теперь в самолете темно. Она говорит с полной безмятежностью, как будто ни одной стреле Блаватского не удалось пробить ее броню. – Еще раз повторяю, – продолжает она, – я увидела озеро, вода в котором показалась мне очень черной, несмотря на луну. Увидела набережную. И даже пришвартованную к набережной лодку, я видела так же ясно,
– Как вы можете утверждать, что это было озеро? – внезапно спрашивает голос, в котором по манере и произношению я тотчас узнаю голос Карамана. – Было ли для этого достаточно светло? – продолжает он с присущей ему речевой элегантностью. – И позволяет ли вам ваше зрение видеть так далеко, чтобы можно было разглядеть другой берег?
– По правде говоря, нет, – отвечает Мюрзек.
– Тогда это могла быть река, – говорит Караман тоном учителя, поймавшего ученика на ошибке.
– Нет. У реки есть течение.
– Если вода была черной, течения разглядеть вы не могли.
– Это возможно.
– И размеры иллюминатора так малы, – с вежливой настойчивостью продолжает Караман, – что вы не могли отдать себе отчет в реальных размерах этого водного пространства.
– Пожалуй, так, – говорит Мюрзек.
– При этих условиях, – заключает Караман с торжествующей нотой в голосе, – вы не можете нам с уверенностью сказать, видели вы озеро, реку, пруд или просто лужу…
По кругу пробегают довольно противные смешки и ухмылки, как будто большинство торопится сделать вывод, что Караман, ко всеобщему удовольствию, заткнул наконец рот этой несносной Мюрзек.
– Но ведь это чистейший идиотизм! – говорит Робби, и его протестующий голос поднимается до пронзительных нот. – Совершенно неважно, увидела ли мадам Мюрзек озеро, или это была река или пруд! Важно то, что она узнала место нашей первой посадки!
– Да как она могла его узнать, – с уничтожающей вежливостью откликается Караман, – если она описывает его так неточно?
Мстительные смешки возобновляются. Благодарение Богу, решительно отвергнув лжепророков, большинство снова внимает добрым пастырям – Блаватскому и Караману. Здравому смыслу и софистике. Яростному скептицизму и педантичной рассудительности.
Надежда явно возрождается. Надежда очень скромная, поскольку она довольствуется мыслью, что самолет после суток полета, может быть, и не возвратился туда, где он приземлялся накануне.
Но круг потерял одного из своих членов. Круг дрожит в холодном ознобе. Когда самолет снова поднимется в воздух, круг не будет знать ни куда самолет летит, ни кто им управляет. Круг не знает абсолютно ничего. И все-таки худо-бедно он начинает чуточку успокаиваться. Ах, для этого ему так мало надо! Крохотная, совсем крохотная надежда хотя бы не летать по замкнутому кольцу…
Я вовсе не выставляю себя этаким провидцем. И не собираюсь обвинять большинство. Ведь и сам я… Стоило гнусавому голосу дать мне понять, что моя болезнь всего лишь «ошибка», и прописать мне какое-то неведомое снадобье, – и я, полагавший, что не позднее чем через сутки отправлюсь по стопам Бушуа, уже считаю себя исцеленным.
В эту минуту в разговор вступает бортпроводница, совершенно ошеломив и большинство, и меньшинство круга, настолько ее заявление противоречит той роли успокоительницы, в которой она до сих пор перед нами выступала.