Мадрапур
Шрифт:
Я пью, я смотрю на нее, я больше не могу ничего прочитать в ее зеленых глазах. Ее губы, которые мне со вчерашнего дня так знакомы, застыли в отстраненной, безликой улыбке. Я испытываю ощущение покинутости, которое представляется мне в тысячу раз страшнее, чем тот ужас, который я только что испытал, когда обнаружил, проснувшись, что моя слабость еще возросла.
Она удаляется. Ушла, наверное, в galley, поставить на место стакан, из которого я пил. Такое ощущение, что на рассвете кто-то похитил нежную и ласковую душу бортпроводницы и оставил в самолете ее оболочку.
Из кухни возвращается
Она сидит так близко ко мне, что, протянув руку, я мог бы дотронуться до нее, но я чувствую, что не буду этого делать: я начинаю бояться ее реакций. Ее тело, хрупкость и бархатистую мягкость которого я так обожал, как будто внезапно застыло и затвердело рядом со мной, а руки уже просто не способны обвивать мою шею. Я смотрю на нее, и у меня сжимается сердце. Если, как полагает Робби, мне так мало осталось времени жить, даже и эта малость чересчур велика, чтобы вынести страшную боль, причиненную этой утратой.
– Мадемуазель, – говорит мадам Мюрзек, – мне кажется, мистер Серджиус о чем-то хочет вас попросить.
Бортпроводница поворачивает ко мне голову. И я снова испытываю потрясение. У нее пустые глаза. Вежливые, но пустые.
– Вам что-нибудь нужно, мистер Серджиус? – говорит она с притворной заботливостью.
Я открываю рот и чувствую, что у меня нет сил говорить. Еле ворочая языком, я кое-как выговариваю:
– Вас видеть.
– Выпить? – переспрашивает бортпроводница.
– Вас видеть.
Она бросает быстрый взгляд на круг и выдавливает из себя смущенную улыбку, которая сопровождается снисходительной гримаской.
– Вот и хорошо, – говорит она с шутливостью, которая звучит крайне фальшиво, – вот вы меня и видите, мистер Серджиус.
Ее мимика, в которой за напускной внимательностью сквозит полное безразличие, пронзает меня как удар кинжала. Это невозможно, она не могла настолько ко мне измениться за такое короткое время. И я снова в отчаянии задаю себе тот же вопрос: она ли сейчас со мной говорит?
Я делаю последнюю попытку.
– Мадемуазель, – говорю я все тем же слабым, совершенно не мужским голосом, который мне самому стыдно слышать, – не могли бы вы взять мою руку?
С новой, смущенной улыбкой, адресованной больше кругу, нежели мне, она чуть заметно пожимает плечами и говорит любезным и снисходительным тоном:
– Конечно, мсье Серджиус, если это доставит вам удовольствие.
Тон означает, что, когда человек тяжко болен, ему можно простить его маленькие причуды. Проходит секунда, и бортпроводница с непринужденным видом берет мою руку в свою. На мгновенье у меня вспыхивает надежда. Но тотчас же исчезает. Я не узнаю
Эта минута ужасна. Я погружаюсь на самое дно отчаянья, я в недоверии замер перед ситуацией, которой не понимаю. Ибо, если даже в конце концов допустить, что сцена в каюте была всего лишь галлюцинацией, спровоцированной онирилом, как мне тогда понимать то нежное согласие, которое установилось между бортпроводницей и мной с первых же минут моего пребывания в самолете? Я себя прекрасно в то время чувствовал, был в нормальном состоянии и не принимал никаких лекарств.
Я отпускаю руку, которая больше не любит моей руки, закрываю глаза и пытаюсь над всем этим поразмыслить, а это довольно трудно, ибо на меня теперь навалилась боязнь умереть. И все же, несмотря на то что я изнурен и охвачен паникой, рассудок мой сохраняет ясность.
Я допускаю такую возможность: бортпроводница действительно ощутила ко мне некоторую нежность, но Земля, не знаю, каким способом, дала ей понять, что я недостоин ее внимания. Тогда бортпроводница лишила меня своих милостей, и я стал для нее обыкновенным «пассажиром», как все остальные. В конце концов, даже на земле, когда девушка, которая начинает вами интересоваться, рассказывает об этом своей «лучшей подруге» и та вас высмеивает и низвергает в ее глазах с пьедестала, это может на корню уничтожить зарождающуюся привязанность.
Но существует и другая вероятность, которую я, хотя она повергает меня в ужас, тоже не могу полностью исключить. Быть может, я с самого начала и без всякого лекарства, одурманенный лишь собственной страстью, вообразил и придумал все эти взгляды, улыбки, интонации, все эти милые пальцы, которые, «точно маленькие дружелюбные зверьки», резвятся в моей руке?
Если мне в самом деле все это только приснилось, если бортпроводница от начала до конца была для меня тем, кем является и сейчас, – совершенно чужим человеком, – если эта огромная любовь была лишь плодом моего воображения, тогда все рушится. Тогда нет в мире ничего, в чем я был бы уверен. Тогда ничему из того, что я здесь наплел, нельзя верить. Тогда я единственный и ненадежный свидетель истории, правду о которой никогда и никто не сможет узнать.
Мой страх и оцепенение понемногу утихают. Я чувствую себя лучше. На сей раз наверняка действует онирил. Впрочем, это неважно. Важно другое: от всего, что здесь происходит, и от моей собственной участи меня теперь отделяет восхитительная даль. Словно это больше меня не касается. Я гляжу на все издали, из очень далекой дали, и это зрелище меня почти забавляет. Все рассеивается, как туман. Я перестаю быть дурачком, обманутым историей, которая произошла с ним самим. Мне наконец открывается то, чего я прежде не видел: все, что связано с этим рейсом, фальшиво до ужаса. Самолет не летит в Мадрапур, онирил не лекарство, которое лечит. Моя болезнь не ошибка. И бортпроводница не любит меня.