Магия Берхольма
Шрифт:
А потом грянули аплодисменты. Но все это слышали. Все. Словно под полом распространяются слабые подземные толчки. Зал отодвигается от меня и перемещается в искаженную даль, точно в кривом зеркале. Кое-как я заставляю себя поклониться. Финзель, сочувственно улыбаясь, похлопывает меня по плечу. Я спускаюсь по всем трем ступенькам. Ко мне оборачиваются лица, я стараюсь на них не смотреть. Я ни на кого не в силах сейчас смотреть, я вообще никогда больше не смогу ни на кого смотреть. Щеки и уши у меня горят невыносимо, – наверное, я краснею, ужасно краснею, просто пылаю. Дверь. Я распахиваю ее и выхожу в коридор. Длинный, пустой и темный. Наконец-то я остался один.
На главной улице не было ни души, только красноносый рабочий с лопатой. Окна мертвых отелей были темны, ставни закрыты, световая реклама отключена, витрины пусты. Ночь образовала купол над моей головой, ледники вдали бесформенными серыми глыбами вырисовывались на фоне неба. Здание школы у меня за спиной причиняло мне боль, как рана. Чем-то бессильно шуршал ветер, да оскорбленно постанывали несколько деревьев с несколькими скомканными листьями. Высоко над головой плыла медная луна, к которой с незапамятных времен обращались с романтическими гимнами и печальными молитвами. Только идти вперед, все время вперед, никуда не сворачивая. Дорога закончится. У меня под ногами будет поскрипывать сухая трава, похолодает, ветер, больше не стесняемый домами, усилится. Потом тропа пойдет под уклон, сначала едва заметно, чуть-чуть, и внезапно передо мной засверкает долина, сгусток мерцающих, перемигивающихся, снующих туда-сюда светляков на черном бархате. И земля вдруг уйдет из-под ног, тропа растворится в пустоте. Все это продлится одну, может быть, две, может быть, три секунды; возможно, я еще успею заметить, как ко мне бросятся огни. А потом все кончится, больше не будет ни насмешек, ни стыда.
Я и в самом деле собирался это сделать. Примерно четверть часа я простоял на краю решения, пятнадцать тикающих минут, девятьсот секунд. Потом я повернулся и побрел назад. Мои одноклассники шатались по главной улице или тайком курили, прячась в нишах парадных. Кто-то из них что-то крикнул, но мне это было безразлично.
Жан лежал на кровати и читал. Едва я вошел, он испуганно вскочил. «Просто классно! Такое впечатление! Удивительно!» Слушать это было ужасно неловко, и я промолчал. Потом я лег спать.
На следующий день я собрал все свои книги о магии, чтобы отнести их на свалку. Хофцинзер, Вернон, Роде, Дьябелли; когда я достал энциклопедию, то просто не смог пересилить себя. Она была настолько прекрасной, старой и ценной, что я просто не смог ее выбросить, а если уж я ее оставил, то пришлось оставить и остальные. Я положил книги в картонную коробку и заклеил ее скотчем. Потом поставил ее на шкаф, под самый потолок, и несколько лет она стояла там и пылилась. Карты я подарил Жану. Сначала он пытался раскладывать пасьянсы, но скоро перестал, потому что они никогда не сходились.
III
Берхольм постарел. Волосы у него поредели, усы обвисли, стекла очков сменились более толстыми. У него появилась одышка, напоминавшая шипение открывающихся дверей железнодорожного вагона. Однако он по-прежнему держался очень прямо и по-прежнему часами говорил по телефону, и я по-прежнему не знал с кем. Дом был отделан заново: обои, новые ковры, множество хрупких стеклянных предметов, несколько телевизоров и даже массивный велотренажер, чтобы крутить педали, не сдвигаясь с места. (Правда, им не пользовались, и, кажется, никто даже не знал, откуда он взялся.) Моя прежняя комната мне больше не принадлежала; теперь в ней жили две маленькие девочки. Но в доме было несколько спален для гостей, и меня поселили в одной из них. Наверное, незадолго до этого ее занимал курильщик, даже
За садом тоже стали ухаживать лучше. Газон подстригли, кусты и деревья подравняли. Разбили несколько живописных клумб тюльпанов и нарциссов, над которыми вились проголодавшиеся пчелы, божьи коровки, шмели. И все-таки пятно не исчезло. Кто-то по стебельку выполол сухую траву и посеял новую, но у нее был более темный, насыщенный цвет, и очертания пятна проступали еще отчетливее.
Я собирался пробыть у Берхольма неделю, в крайнем случае две. А потом поехать во Флоренцию, где у отца Жана Браунхоффа была небольшая вилла. Молодая жена Берхольма, моя мачеха в глазах ничего не подозревающего закона, внезапно стала со мной очень вежлива; раньше она никогда так со мной не обращалась. Девочки с любопытством рассматривали меня издали; не помню, чтобы я хоть раз с ними говорил…
Я решился спустя три-четыре дня после приезда. Берхольм сидел за письменным столом. Настольная лампа отбрасывала бледный желтый отсвет на стопку серых бумаг, испещренных криптограммами дельца. Когда я вошел, он медленно повернул ко мне голову. Казалось, он ничем не занят, просто сидит и смотрит, как тени в комнате становятся длиннее.
– Я тебя ни от чего не отвлекаю? – спросил я.
– Конечно нет, – ответил он.
Я закрыл за собой дверь, подвинул поближе стул и сел. Он молча глядел на меня; его густые пушистые усы поблескивали.
– Я должен с тобой поговорить.
Он кивнул:
– Я слушаю.
– О том, что я буду делать после школы. Через год, после выпуска.
– О твоей будущей профессии?
– Не уверен, что ты назвал бы это профессией. Он улыбнулся:
– Готовишь меня к худшему?
– Как сказать.
Он выжидательно молчал. Я перевел дух. Ну хорошо; нужно заставить себя начать…
Пока я говорил, сумерки за окном сгустились и превратились в ночь. Берхольм сидел очень прямо и слушал меня. Его лицо было неподвижно, лишь иногда глаза у него захлопывались и снова открывались. Силуэт дерева за окном слился с черным фоном. В небе блеснула звезда и медленно поплыла прочь. Нет, всего лишь самолет.
Договорив, я откинулся на спинку стула и стал ждать. Я взглянул на стенные часы. Стрелки почти не сдвинулись с места. Прошло всего десять минут. Мне казалось, что я говорил много дольше.
Берхольм откашлялся, взял маленький карандаш и повертел его в руках, удивленно разглядывая. Потом он его отложил.
– А ты уверен, что тебе это подойдет?
– Думаю, да.
– И потом, насчет графика и прямой… Не знаю, правильно ли я тебя понял. Для меня это немного запутанно. Но решать тебе.
– Так ты не возражаешь?
Он снова взял карандаш – тот же самый – и снова принялся его вертеть.
– Неужели я вправе возражать?
Я пожал плечами. Некоторое время мы сидели молча, – собственно, говорить было больше не о чем. Берхольм все еще исследовал карандаш; я отчетливо различал его шумное дыхание. Внезапно я почувствовал, что должен как-то поблагодарить его. Ведь он приютил меня, оберегал меня, заботился обо мне, учил, рассказывал мне перед сном сказки и гулял со мной по дому. Но как благодарить за это человека, с которым тебя ничто не связывает? Я подождал полминуты, целую минуту, в тщетной надежде на вдохновение, способное даровать мне единственно верные слова. Вдохновение меня не посетило, оно приходит редко. Поэтому я скомкал остальное, пробормотал что-то вроде «не буду больше мешать», встал и вышел.