Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох
Шрифт:
К его последним, сказанным в лихорадке словам относится и латинское выражение «Ultra posse nemo obligatur». Оно означает, что соглашения, требующие невозможного, являются недействительными, и переводится обычно так: никто не обязан сверх невозможного. В параграфе 275 Гражданского уложения Германии это трактуется так: «Требование исполнения исключается, если исполнение невозможно для должника или для любого лица». Нужно держать в голове эти два перевода, чтобы понять, чем отличается веберовская трактовка. В одном из юношеских писем к матери он цитирует это латинское выражение, которое через много лет произнесет в последние минуты своей жизни, и переводит его совершенно иначе, на свой лад: «Только тогда, когда уже ничего не можешь сделать, можно остановиться»[740].
Как рождается классик? Благородный нигилист, его влияние и его проблемы
Что остается от человека, когда он умирает? Этот
В то же время идея о том, что нация может стать главной «ценностью» социальной науки, стала еще более несостоятельной, чем была вначале. Так что политический адресат творчества Макса Вебера скрылся в неизвестном направлении. И хотя, в отличие от Стефана Георге, Вебер никогда не взывал к «тайной Германии» и не считал себя ее частью, однако их ситуации были схожи в том, что идеалы и того и другого со временем померкли. Как и Георге, Вебер представлял себе нацию, которой не было, правда, в конце жизни ему стало ясно, что такой нации никогда и не будет.
Свой последний курс лекций Вебер завершил фразой, что с началом «железного» века индустриализации началась принципиально новая эпоха, ибо рабочие перестали верить в то, что главная награда за их благочестивую, дисциплинированную и скромную жизнь — это вечное блаженство за гробом. Но какая начнется эпоха, когда и буржуазия, в свою очередь, перестанет верить в мирские идеалы, составляющие понятие буржуазности: в то, что позиция «золотой середины», т. е. умеренные взгляды лучше дуализмов и контрастов; в то, что лучше стремиться к далеким целям, чем прозябать в настоящем, предаваясь праздному потреблению; в то, что история следует разумным законам, а не является циничной авантюрой; в то, что труд лучше грабежа и других форм нетрудовых доходов? Это не значит, что после 1918 года буржуазности в старом смысле уже не осталось. Но слишком уж велики были сомнения в том, что буржуазный образ мышления и жизни все еще является репрезентативным для ожидаемого будущего. Вебер, который в 1895 году со своеобразным актом интеллектуальной агрессии выходит на сцену буржуазного самопознания, через двадцать пять лет оказывается загнанным в угол. То, что в своих работах по социологии религии и политики он был склонен приписывать (или рекомендовать) буржуазии и рациональному образу жизни героические черты, возможно, было связано с предчувствием, что их сильно не хватает.
Тем не менее ответ на вопрос о том, что осталось после Вебера, не исчерпывается указанием на бессмысленность его политической борьбы на разных фронтах и на «упадок буржуазного образа мысли и жизни»[741], поскольку с не меньшим основанием можно считать неправильным сам вопрос. «Что осталось?» предполагает, что в любом случае осталось меньше, чем было. Однако в случае Макса Вебера мы имеем дело с автором, от которого после смерти осталось больше, чем все, что он когда–либо написал. Его научное наследие, которое в 1920 году было представлено лишь очень фрагментарно, со временем становилось в каком–то смысле все объемнее, его аргументация — все разнообразнее, а сделанные им выводы–все многочисленнее.
Никлас Луман является автором язвительного замечания о том, что классики обычно засаленные и закопченные: засаленные оттого, что их часто трогают немытыми руками, а закопченные–от жертвенного дыма. Скорее всего, он имел в виду именно Макса Вебера, поскольку, если говорить о «захватанности», то, наверное, ни о каком другом представителе социальных наук не написано столько, сколько написано о Вебере. Каждый квадратный сантиметр его работ проработан со всех сторон; проанализирован каждый аспект его наследия. Существуют работы о том, что Вебер думал о квакерах, о том, кем были его прадеды, почему Голландия не играет практически никакой роли в «Протестантской
Но разве это повод для недовольства? Все это лишь свидетельствует о том, что гуманитарная наука не хочет упустить из виду ничего, что можно обнаружить в ставших знаменитыми текстах, в текстах знаменитостей и в самих знаменитостях тоже. С одной стороны, это позволяет нам понять, что значило быть ученым на рубеже XIX и XX веков и что значило быть именно этим конкретным ученым. С другой стороны, это лишает нас возможности узнать Макса Вебера «до конца», потому что, как бы хорошо мы его ни знали, всегда найдется кто–нибудь, кто лучше нас знает какой–то один аспект его текстов, его карьеры, среды, в которой он жил, знает, что в 1913 году он говорил нечто иное, нежели в 1918-м, и всегда найдется кто–то еще, кто прочел больше из того, что читали те, кого читал Вебер. Всегда есть что–то важное или, во всяком случае, интересное, от чего приходится отказываться, чтобы географическая карта не разрослась до размеров изучаемой области, а самое главное, чтобы наконец завершить работу над ней. Не случайно лучшие знатоки его исследований и истории их возникновения — например, Штефан Бройер в Гамбурге, Питер Гош в Оксфорде, Фридрих Вильгельм Граф в Мюнхене, Лоуренс Скафф в Детройте или Хартман Тюрель в Билефельде — никогда не пытались дать исчерпывающее описание творчества и жизни Вебера. Как было верно сказано когда–то: «История викторианской эпохи никогда не будет написана, так как мы слишком много про нее знаем». Это верно и в отношении Вебера[742].
Но как он стал таким знаменитым? Как его работы стали захватанными классическими трудами? Ответ на этот вопрос сам по себе является частью истории идей и социологии науки, ибо он отнюдь не исчерпывается значением работ Макса Вебера. Нельзя сказать, что он стал таким знаменитым, потому что все, что он написал, было абсолютно правильным. В это же самое время свои социологические системы создавали, к примеру, Эмиль Дюркгейм во Франции или Георг Зиммель в Германии, и нельзя сказать, что их системы уступали веберовской социологии в оригинальности, продуманности или тематическом многообразии, но в чем они уступали, так это в степени известности. Стало быть, дело не в том, что труды Вебера производили более сильное впечатление, чем работы его современников, или тем более, что они были более «правильными».
Самое прагматичное объяснение, почему Макс Вебер тем не менее имел явно большее влияние на последующие поколения социологов, заключается в том, что он был женат на Марианне Вебер[743]. Проделанная ею работа по распространению, систематизации и публикации трудов супруга — это уникальный пример «доведения до конца» оставленного наследия. Уже в 1922 году выходит в свет первое издание «Хозяйства и общества». За ним в 1926 году следует ее «Жизнеописание», которое на протяжении почти восьмидесяти лет оставалось главной биографией ученого. В 1937 году она издает его юношеские письма, а в 1948-м — свои воспоминания. Марианна Вебер четко понимала, кто был ее спутником жизни, и не жалела сил на то, чтобы об этом узнали и другие. И как бы ни уличали ее в сокращениях и исправлениях работ и писем ее супруга, в том, что касается его творческого наследия, она, несомненно, была выдающимся душеприказчиком.
В 1921 году она вернулась на виллу «Фалленштайн», Эльза Яффе, чей муж умер в 1921 году, в 1925 году тоже возвратилась туда, где начиналась история их отношений с Вебером, и обе они вместе с Миной Тоблер на протяжении всей своей жизни поддерживали память о Вебере, не позволяя предать забвению «легенду Гейдельберга». Когда философ Герман Глокнер в 1919 году приехал устраиваться в Ruperta Carola[744], почти все, с кем ему приходилось беседовать, говорили о Гейдельберге как о месте, где больше не живет Макс Вебер. Особенно сильно это проявлялось в разговорах с психологом и философом Карлом Ясперсом, которого Глокнер справедливо называет апостолом Вебера. Ясперс не сильно интересовался социологией, однако уже в своей «Психологии мировоззрений» он писал о веберовской концепции идеальных типов как о «теории в гуманитарных науках». Макс Вебер был для него философом и типичным примером интеллектуала, «живым законом», авторитетом, «умевшим очень надежно, незаметно, исподволь направлять ход разумных дискуссий — [человеком], мышление которого давало прочную основу для глубочайшего понимания современной ситуации и позволяло судить о […] событиях и достижениях познания». Вот и зажжены первые жертвенные свечи — в память о харизматике[745].