Макс
Шрифт:
Ну что же, вот она, эта станция. Я помнил ее: зеленую, желтую, летнюю, с каплями дождя на перилах, на листьях и ветках, с мелкими лужами в углубленьях асфальта. Но теперь здесь была зима, был снег, солнце, деревья, с обведенными снегом — вплоть до мельчайшей веточки — ветками… и зима здесь казалась еще совсем крепкой, плотной — сплошной: как если бы, уехав из города, приехав за город, мы возвратились вдруг в ее середину, в ее средоточие.
Что же: вот она, эта станция… и вот, на противоположной платформе, все та же, сколоченная из досок, с подпираемым деревянными столбами навесом, назад и набок чуть-чуть завалившаяся по-прежнему касса… и вот часы, с их минутною стрелкою… Макс, подойдя к перилам, сгреб снег ладонями, скрутил снежок, бросил — в ближайшее
— И что же, мы действительно — здесь?..
— Да, кажется.
— Кажется.
Магазин же, я помню, по-прежнему был закрыт, замок висел на двери. И та, первая, за магазином, заколоченная в августе дверь по-прежнему была заколочена; и та, другая, с другой стороны, тоже, на сей раз, забита.
И подняв голову, и обернувшись, я увидел вдруг чистое, зимнее, над оснеженными ветками, совсем другое, ярко-синее небо; и вдруг промелькнул, я помню, прошумел, за деревьями, поезд; прошумел, промелькнул… и все опять стихло; и мы опять остались вдвоем, в снегу, в тишине.
— И все-таки, что же было тогда, в августе, в начале всего?..
— Был, разумеется, дождь, был, конечно, туман… и это внезапное чувство внезапного, чудесного пробужденья… и это особенное, осеннее ощущение жизни, заблудившейся, забредшей куда-то.
Но как бы то ни было и что бы то ни было — в августе, был — теперь — снег, скрипевший у нас под ногами; были узкие, Бог знает кем протоптанные тропинки; и один, я помню, один-единственный, почти неподвижный в морозном воздухе, белеющий в небе дымок; и обведенные снегом деревья; обведенные снегом заборы; и дома, и крыши в снегу… и все это, столь, когда-то, знакомое, с того августа не виденное ни разу… и, конечно, хранившее, сохранявшее в себе этот август… еще, может быть, что-то… то, что мы тогда еще помнили, а после забыли… все это, морозное, зимнее, неузнаваемое… с каждым шагом узнаваемое все лучше… все это тоже было, конечно — вот сейчас, само по себе.
И значит, надо было приехать сюда, пройти по этим улицам, мимо этих домов, посмотреть на эти деревья, заборы, чтобы тут же и наконец убедиться, как безнадежно отторгнуты мы от того, какого-то, сохраненного ими и возвращавшегося… конечно, невозвратимого, конечно же, прошлого.
И мы в этом, действительно, убеждались — и с каждым шагом все более.
Вот так, думаю я теперь, вот так, поворачивая обратно, движемся мы — непонятно в какую сторону.
— Странно, не правда ли?
— Да, правда, странно.
И все-таки оно возвращалось к нам, это прошлое, оживало в нас понемногу; и, шагая рядом с Максом, вслед за ним, оступаясь, проваливаясь, глядя вокруг, я вспоминал, я помню, свои зимние приезды сюда, когда-то, бесконечно-давно, еще до августа, еще до начала, в какие-нибудь, скажем субботние, воскресные, скажем, дни, вместе с кем-нибудь, конечно, из взрослых — Макс опять улыбнулся — и как странно, совсем по-другому, выглядели, всякий раз, эти улицы… почти так же, быть может, как выглядели они теперь, вот сейчас… но совсем не так, разумеется, как выглядели, к примеру, каким-нибудь, предыдущим, теперь уже совсем сказочным, призрачным, невообразимым более летом… как странно было ходить по ним, узнавать их, не узнавать их… вот эту, терявшуюся среди сугробов: мы не свернули в нее… и вот эту, по которой мы шли: загибавшуюся, огибавшую… да, все тот же, двухэтажный, кирпичный, самый большой на этой улице дом… и превращавшуюся, ненадолго, в узкий, совсем узкий проход между двумя… все теми же, сплошными заборами… и выводившую вдруг на ту… да, мы вышли на нее, наконец… на ту, нашу улицу… Макс, когда мы вышли на нее, наконец, тут же, я помню, остановился.
Она
— И все-таки, все-таки, что же было тогда, в августе, в начале всего?..
— До августа? До августа мы были дети, — сказал он. — А вот в августе, в августе.
И с напряженным, тревожным, смягчившимся, внимательным и отрешенным выражением лица, то снимая, я помню, то вновь надевая перчатки, смотрел он, шагая, по сторонам… ах, подумал я вдруг, почти так же, как смотрел он, то вынимая, то снова засовывая руки в карманы, в то холодное, в августе, холодное и раннее утро, когда мы шли с ним навстречу друг другу, по вот этой же самой улице, с каждым шагом все ближе — и когда он, Макс, свернул вдруг, так неожиданно — влево? — нет, вправо — с его тогдашней и с нашей теперешней точки зрения — вправо, вправо, конечно — вон в тот просвет между — уже и опять появившимися, обведенными снегом деревьями.
— Зайдем, — сказал Макс. — Конечно… зайдем.
И калитка, я помню, захлопнулась за нами… все с тем же, чуть более резким в морозном воздухе, протяжным, ржавым, пронзительным скрипом.
Был снег повсюду, снег на дорожке, снег на деревьях — мы проскальзывали под ветками, отгибали их — снег осыпался, холодил руки, тихо касался щек.
Снег, снег повсюду, на крыше дома, и на крыше веранды, чуть более низкой, и на карнизах, оконных рамах, на крыльце, на ступеньках… Макс, поднявшись по ним, перегнувшись через перила, потер стекло, заглянул… я тоже… нет, там, внутри, на веранде… где мы сидели так долго, в последний день, в августе… там ничего не было видно… край стены, косяк двери… немного солнца на дощатом полу.
— Но что же, все-таки, что же было тогда, в августе, в начале всего?..
— Был, разумеется, дождь, был, конечно, туман… и это внезапное, чудесное пробужденье… и это ощущение жизни, заблудившейся, забредшей куда-то.
— Но и что-то еще… что-то совсем иное… с тех пор, быть может, утраченное, быть может, невозвратимое.
И как будто высматривая это — что-то еще, с тех пор, быть может, утраченное, все снова и снова всматривался он туда, в пустоту и заброшенность.
— И — что же? — спросил я его.
— Ничего, — сказал он в ответ. — Край стены, косяк двери.
И мы так же долго стояли на этом крыльце, под этим навесом, как… подумал я… как я стоял здесь, когда-то, один, в тот последний, самый последний день в августе… после последнего… когда его, Макса, здесь уже не было, дверь была заперта… и я не знал, что мне делать… и дождь… я помню, я помнил… дождь, стекая с навеса, струился по желобу и с нежным хлопающим звуком падал, падал на землю… и в том месте, куда он падал, была маленькая темная ямка… там тоже был теперь снег… и внезапный ветер прошумел в вершинах деревьев… и я заглянул, еще раз, в окно… и в конце концов прошел, снова, под этими… да, яблонями, отгибая их ветви… и мелкие капли оставались, конечно, на пальцах… мокрые листья касались, разумеется, щек… и улица, заваленная сугробами… улица, когда мы выскользнули, наконец, из-под веток, показалась мне вдруг непривычно-широкой, странно-солнечной, неожиданно-ясной.
И вот теперь мы были, действительно, здесь — пускай сейчас — здесь.
— А кстати, почему ты уехал тогда… так внезапно?..
— Сам не знаю, — сказал он. — Так… какое-то, вдруг, беспокойство.
А в том доме, где сам я когда-то жил, — всегда и каждое лето, — впервые один и в последний раз в августе, — в этом доме, с его, тоже, верандой, тремя комнатами и тремя, почему-то, порогами в коридоре, соединяющими их, — с еще одной, как будто добавочной, проходной и темной комнатой в глубине, — в этом так знакомом мне доме, как никакой другой дом никогда, конечно, не будет и не может мне быть знаком, — в доме этом жили теперь — и до сих пор живут, наверное, — некие… нет, в общем, незнакомые мне, вполне чужие мне люди. И они действительно жили там, дорожки были расчищены, солнце сверкало в окнах.