Мальчик с голубыми глазами
Шрифт:
blueeyedboy: Уф! Это, пожалуй, удар ниже пояса…
Albertine: Я остановлюсь, как только тебе будет достаточно…
blueeyedboy: Ты действительно думаешь, что сможешь остановиться?
Albertine: Не знаю, Голубоглазый. Вопрос в том, сможешь ли ты.
12
Размещено в сообществе: [email protected]
Время: 01.56,
Статус: публичный
Настроение: печальное
Музыка: Mark Knopfler, The Last Laugh
Для Бенджамина это означало конец. Он почти сразу почувствовал незначительный сдвиг в их отношениях с доктором, смещение акцентов. И хотя для окончательного угасания ему потребовалось еще некоторое время — точно для срезанного цветка, медленно увядающего в вазе, — он понимал: в тот вечер в часовне Сент-Освальдс в его жизни завершилось нечто очень важное. Тень маленькой Эмили Уайт почти сразу накрыла его с головой — начиная с фактов ее жизни, которые все сочли сенсационными, и кончая почти поголовным расположением общества к этой невероятной слепой девочке, чья суперсенсорика превращала ее в национальную мегазвезду.
Теперь те долгие дни, которые Бен прежде проводил в Особняке, сменились краткими одночасовыми визитами, во время которых ему приходилось молча сидеть на диване и слушать, как доктор Пикок рассказывает ему об Эмили, демонстрируя ее, словно главное украшение одной из коллекций — то ли очередную моль, то ли статуэтку. При этом доктор остро поглядывал на Бена, явно ожидая, что и тот начнет восхищаться этим уникальным ребенком и разделит его энтузиазм. Но что еще хуже, в гостиной у доктора постоянно торчал Брендан (которого мать посылала присматривать за Беном, пока сама торговала на рынке), этот его глуповатый, вечно ухмыляющийся братец в коричневом со своими жирными волосами и покорным взглядом карманной собачки. Брендан, собственно, не издавал ни звука, а только сидел и пялился, наполняя душу Бена такой ненавистью и стыдом, что ему хотелось убежать и оставить своего братца одного в этом доме, полном изящных безделушек, — неуклюжего, неотесанного, совершенно там неуместного.
Впрочем, Кэтрин Уайт и этому вскоре положила конец, заявив о недопустимости того, чтобы какие-то посторонние мальчишки находились в Особняке, причем почти безнадзорно. Ведь там так много ценных вещей, так много искушений. Визиты Бенджамина стали еще короче, да и бывал он там в лучшем случае раз в месяц; ему и Брену всегда приходилось ждать на ступеньках крыльца, когда миссис Уайт покинет Особняк, и слушать звуки фортепиано, плывущие над лужайкой вместе с запахом красок. Даже теперь, стоит Голубоглазому услышать, например, прелюдию Рахманинова или вступление к «Неу Jude» битлов, он сразу вспоминает те дни, и в его сердце вновь пробуждается то печальное, томительное чувство, которое он испытывал, когда заглядывал в окно гостиной и видел Эмили на качелях, качавшуюся туда-сюда, словно маятник, и щебетавшую, как маленькая счастливая птичка.
Сначала он лишь наблюдал за ней. Она озадачивала и восхищала его, как и всех остальных, и он согласен был просто любоваться ее взлетом; так, наверное, доктор Пикок восхищался своей лунной молью, когда та, с трудом выбравшись из кокона, наконец неуверенно взлетела, вызвав в его душе ужас и восторг, смешанные с легким сожалением. А ведь Эмили уже тогда была такая хорошенькая! Ее так легко было полюбить. И что-то особенное было в той доверчивости, с какой она брала за руку своего отца и поворачивала к нему личико, как цветок к солнцу; или в том, как она, точно обезьянка, карабкалась на высокую круглую табуретку перед фортепиано и усаживалась, подогнув под себя ногу со спущенным носком. Она была такая странная и в то же время такая очаровательная, словно ожившая кукла, словно те куклы из фарфора
Что же касается нашего героя, Голубоглазого…
Наступление юности далось ему тяжело; на спине и на лице высыпали прыщи, голос ломался и звучал теперь не совсем ровно. Его детское заикание усугубилось. В будущем оно, правда, исчезло, но в тот год он стал заикаться так сильно, что иногда едва способен был говорить. Усилилось, став почти болезненным, восприятие запахов и красок, вызывая у него тяжелые мигрени, хотя врач обещал, что со временем эти мигрени должны исчезнуть. Но они так и не исчезли и по-прежнему довольно часто у него случались, хотя впоследствии он нашел весьма хитроумные способы борьбы с ними.
После того рождественского концерта Эмили большую часть времени проводила в Особняке. Но там помимо нее было еще столько людей, что Голубоглазый редко с ней общался, и, потом, из-за заикания он чувствовал себя неловким, замыкался в себе и предпочитал оставаться на заднем плане, невидимый и неслышимый. Иногда он так и просиживал на крыльце Особняка, листая какой-нибудь комикс или вестерн и довольствуясь тем, что без лишнего шума, не привлекая внимания, просто находится на ее орбите. Кроме того, чтение было тем удовольствием, которое дома на долю Голубоглазого выпадало редко: матери вечно требовалась какая-нибудь помощь, да и братья никогда не оставляли его в покое. Они считали чтение занятием для маменькиных сынков, и что бы он ни выбрал — «Супермена», «Судью Дредда» или «Бино», — брат в черном всегда высмеивал его и безжалостно дразнил: «Нет, вы гляньте, какие хорошенькие картинки! Ух ты! Вот, значит, какова твоя сверхсила, да?» И, замученный его приставаниями, стыдясь собственной слабости, Голубоглазый был вынужден заняться чем-то иным.
В середине недели, между визитами в Особняк, бывало, он слонялся возле дома Эмили, надеясь застать ее в саду. Порой он видел ее и в городе, но всегда с миссис Уайт, которая находилась на страже, как стойкий оловянный солдатик, а иногда их сопровождал доктор Пикок, который теперь стал покровителем девочки, ее наставником, ее вторым отцом — словно ей нужен был еще один отец! Да у нее и так было все на свете!
Может показаться, что Голубоглазый завидовал Эмили. Но это не совсем так. Хотя отчего-то он никак не переставал думать о ней, изучать ее, наблюдать за ней. И этот его интерес все усиливался. Он даже украл в секонд-хенде фотоаппарат и научился фотографировать. Затем там же украл длиннофокусный объектив, и его чуть не застукали, но все же он умудрился убежать вместе со своей добычей, только потому, что толстяк за прилавком — на удивление ловкий и быстрый при всей кажущейся неповоротливости — вскоре сдался и прекратил преследование.
Когда мать сообщила Голубоглазому, что в Особняке ему больше не рады, он не очень-то и поверил. Он слишком привык к дому доктора — к тихому сидению на диване, чтению книг, чаю «Эрл грей», игре Эмили на фортепиано, — и оказаться теперь, после стольких лет, изгнанным оттуда было бы чудовищной несправедливостью. За что его так наказывать? Ведь он ни в чем не виноват, он ничего плохого не сделал. Это просто какое-то недоразумение. Доктор Пикок всегда был добр к нему, отчего же теперь он вдруг невзлюбил его?
Потом Голубоглазый понял, что доктор Пикок при всей его доброте — это как бы разновидность тех хозяек, у которых когда-то работала мать, те тоже были ласковыми и дружелюбными, пока Голубоглазому было годика три-четыре, а потом быстро утратили к нему всякий интерес. Лишенный друзей, страдающий в собственной семье от нехватки любви, он слишком много надежд возлагал на приветливую манеру доктора, на прогулки с ним по розарию, на совместные чаепития — на все эти проявления симпатии, казавшиеся такими искренними. Короче, он угодил в ловушку, приняв сочувствие за заботу.