Маленькие Смерти
Шрифт:
Мне снится хорошо освещенный подвал, подвал нашего дома, только его едва можно узнать, столько там каких-то капельниц, столько никилерованно-блестящих инструментов и целый один анатомический стол, будто из фильма ужасов. Наш подвал никогда так не выглядел, по крайней мере, я его таким не помню.
Еще мне снится отец, которого я таким не помню тоже. Отец выглядит лет на десять моложе, у него другие очки, он в заляпанном кровью медицинском халате насвистывает какую-то нехитрую песенку и что-то шьет. Мой отец — фармаколог, а не врач, но он частенько
Мне радостно видеть отца моложе, сейчас ему не больше тридцати, и мы похожи еще сильнее. Отец продолжает насвистывать песенку, и я ее узнаю. Именно ее папа пел мне в детстве, хотя песенка совсем не детская. Я даже помню, о чем она. Там лирическая героиня спрашивает у матери, будет ли она красива и богата, а мать отвечает ей: кто знает, кто знает. Я даже радуюсь за папино настроение, а потом замечаю, что глаза у него красные, как у человека, который мало спал или много плакал.
Все эти мысли проносятся у меня в голове буквально за секунды, а потом я смотрю, что именно делает мой отец. На анатомическом столе лежу я, маленький я, одиннадцатилетний я. Ребенок, которым я был.
А мой отец пришивает мою голову на место. Хирургически-аккуратные стежки соединяют мою голову с телом. Стежки. Она благодаря ним держится.
Папа говорит, голос у него очень хриплый, как после долгого сна:
— Не бойся, дружок. Папа рядом, папа не оставит тебя, не позволит кому-то забрать тебя в холодное, темное место.
Папа касается пальцем кончика моего носа, нежно и аккуратно, но я не чувствую ничего. Я белый, как снег, во мне ни капли жизни, ничего нет. Я не человек, переживший клиническую смерть, я человек, чья голова пришита хирургическими нитками обратно к телу. В моих руках, наверное, штук пять игл, ведущих к капельницам с разноцветными, почти жизнерадостно-яркими жидкостями. Что это, доктор Франкенштейн?
Папин скальпель, делает надрез, а потом отец принимается орудовать пилой для грудины, так ловко и естественно, будто не собственного сына вскрывает. Я смотрю, как папа раскрывает мою грудную клетку, показывая мне такого себя, какого мне нигде и никогда не увидеть.
Мой папа вытаскивает мое холодное, мертвое сердце, с невероятной нежностью, как живую птичку.
Я слышу шаги, гулкие шаги человека, спускающегося в подвал, а потом слышу голос Мильтона:
— Райан?
Папа кладет мое сердце в эмалированную посудину, поправляет очки, оставляя на одной из линз пятно мертвой, вязкой крови.
— Я почти закончил, — говорит папа. Голос у него вдруг становится обычным, спокойным и деловым. — У египтян было всего три времени года: паводок, сев и жатва. Сейчас жатва. Единственное время, когда то, что мы будем делать — возможно. Хотя бы в теории.
— В теории, — повторяет Мильтон. — Вот именно, в теории.
Мильтон, с его вечной рыжеватой щетиной, темными волосами и по-мальчишечьи красивыми
— Завтра ночью, мы вернем Фрэнки назад, — говорит папа, укладывая мое сердце в эмалированную миску.
Мильтон молчит некоторое время, он смотрит на мое сердце, лежащее рядом с папой, потом на мое тело. Мильтон выглядит таким спокойным и сильным, таким взрослым, каким я совсем не ожидаю его увидеть.
— Ты же знаешь, как я люблю Фрэнки? Знаешь? Как все мы любим его, Райан. Но я твой старший брат. Я должен сказать тебе то, что остальные не скажут. Это невозможно, Райан. Нельзя воскрешать мертвых. Никто не может использовать силу в реальности. Ни ты, ни я, ни Господь Бог.
— Ну Господь Бог, наверное, может, — говорит вдруг папа, и они оба смеются, и оба замолкают, как по команде, наткнувшись взглядами на мертвого, маленького меня.
Мильтон облизывает губы, потом продолжает:
— То, что ты пытаешься сделать — нереально. Так не бывает. В мире живых это не работает, здесь твои желания не сбываются, — он щелкает пальцами. — Вот так.
— Ты же понимаешь, что я не пытался бы, если бы не знал, как его…
— Воскресить, — подсказывает Мильтон. — Вернуть из мертвых. Райан, а если он вернется неправильным, ты готов будешь его убить?
Папа снова отворачивается к столу, смотрит на мои обескровленные губы, на мои заостренные черты лица, на синюшно-бледный цвет моей кожи, на меня, словом.
— Нет, — говорит отец. — Нет, не буду. К этому нельзя быть готовым. Но я сделаю это, если понадобится.
Папа тянется к моему сердцу, касается его кончиками пальцев, затянутых в латексные перчатки.
— Нам очень повезет, если мы все останемся живы, ты это понимаешь? Ты это осознаешь? Силы, которые ты пытаешься пробудить очень могущественны.
И тут я вдруг вижу, как папа скалит зубы. Иногда «скалиться» говорят о мерзкой улыбке, но папа обнажает зубы, как разозленное животное.
— Да, Мильтон. Силы, которые я пытаюсь пробудить очень могущественны. Я очень могущественен. И может быть, это не лучшая идея выводить меня из себя?
Папа стоит неподвижно, а потом, прежде, чем я успеваю понять, что случилось, скальпель со стола втыкается в стену над головой Мильтона. Впрочем, довольно высоко. Мильтон даже не вздрагивает, лицо его остается абсолютно спокойным, лишенным всякой улыбки.
— Я же знаю, что ты не причинишь мне вреда, братишка.
— А я знаю, что ты поможешь мне воскресить своего племянника, братишка.
Но как? Невозможно, невозможно, быть того не может. Как отец это сделал? Как он метнул скальпель в Мильтона, не двигаясь? В реальном, настоящем, живом мире? Как он воскресил меня?
Может быть, ответы на все эти вопросы содержались в дальнейшем повествовании, но дальнейшего повествования нет, все пропадает в одну секунду, я только слышу старушечий голос Морин Миллиган.