Мама Стифлера
Шрифт:
В голове лопнул какой-то сосуд, и боль ушла. И волной накатили яркие картинки: лето, уже начинающая терять свою яркость трава, сонные толстые стрекозы, и хитрый взгляд голубых глаз, из-за загорелого плеча… Он зажмурился, и сглотнул.
В горле было сухо, и оно просто рефлекторно сжалось, шурша как папиросная бумага.
— Ириша… Бог ты мой! Ты погоди, погоди, я сейчас… Ты подожди только минутку, не клади трубку… Ирка…
Левая рука, испачканная пеплом, инстинктивно сжалась в кулак, который он поднёс ко рту, и с силой прижал к губам.
Это
Он отдёрнул руку, испугавшись непонятно чего, и суетливо заскользил взглядом по комнате: разобранная кровать с разнокалиберным постельным бельём — наволочка в синий горох, голубой пододеяльник с прорехой сбоку, и смятая простыня с рисунком из несвязанных друг с другом латинских букв; залитый вином, липкий журнальный столик, весь в отпечатках чужих и собственных ладоней, и с прилипшей к его поверхности пачкой сигарет "LM"; шкура волка на стене — подарок Володьки Орешкина, и давно просивший химчистки или жизни на свалке коврик у кровати…
На коврике сиротливо стояла початая бутылка "Анапы".
Он схватил её, и жадно отпил жёлтую жидкость с резким, невкусным запахом. Поперхнулся, и закашлялся.
В открытую бутылку, как в болото, угодила жадная муха.
"Интересно: как это — умереть в море портвейна?" — мелькнула дурацкая, несвоевременная мысль.
Брезгливо выплюнув муху в пепельницу, и промахнувшись мимо, он потряс бутылку, поднеся её к пыльному бра на стене, посмотрел на свет, и, убедившись в том, что посторонних трупов в бутылке больше нет, снова сделал большой глоток.
И — схватил телефонную трубку.
Он ещё не знал, что он туда скажет. Он и говорить ничего не хотел. А может — не мог? Но он нуждался в этой трубке. Сейчас. И уже знал, что сегодня больше не уснёт. Ни за что не уснёт.
— Ир, ты здесь? — на этот раз его голос прозвучал, как надо: молодо и буднично. Как надо.
— Здесь-здесь, Рыжик. Ты извини, что так поздно звоню, что разбудила, что помешала, может быть? — и пауза. И — ожидание ответа. Вроде как со смехом спросила, вроде как вот так вот без надежды на ответ, но — с каким-то испугом.
— Нет, Ир, не помешала. Разбудила — это да, это точно. Да Бог с этим, я всё равно просто дремал… — И слова кончились. И в животе заурчало. И снова ко рту потянулась сжатая в кулак рука. Время шло, а там всё молчали.
— Женьк… Я тут проездом. Из аэропорта звоню. Рейс задерживается на пять часов. Я уже час здесь сижу… С мужчиной тут познакомилась, разговорились… А тут его рейс объявили… Он ушёл, и позабыл карточку телефонную… А я вот тебе решила позвонить. Женьк, ты ведь не сердишься на меня, нет? — Слова вылетали из трубки отрывисто, с внешне извиняющейся интонацией, налетая друг на друга, и отпихивая в стороны, как в час пик в трамвае… И между ними читалось ожидание чего-то. Она всё ждала реакции…
— Ира… Ириша… Я… У меня нет слов… Как я рад тебя слышать, моя хорошая! Как рад! — ничего придумывать не требовалось. Всё шло изнутри, не поддаваясь контролю.
На
— Ты не сердишься, нет? А я вот подумала: "А позвоню-ка я Ерохину! Столько лет прошло, а чем чёрт не шутит, может, он всё ещё там же живёт?" И позвонила…
Сколько радости в голосе. И какой-то запальчивости… Ба! Да Ирка-то подшофе!
Улыбнулся. Ира пила редко, но всегда было смешно смотреть, как она потом таращит глаза, пытаясь придать им трезвый взгляд, и заливисто хохочет в ответ на каждую его шутку.
Наверное, сейчас уже всё по-другому…
— Ну, и хорошо, что позвонила! Знаешь… — и тут он запнулся. Потому что те слова, которые он уже готов был сказать, вдруг сами собой проглотились, и выскочило-выпрыгнуло неожиданное:
– Хочешь, я сейчас приеду? Скажи, куда? Я приеду, Ир… Я приеду! — ещё не закончив фразу, он уже свободной рукой начал шарить по полу, ища скрюченные бублики носков.
На том конце трубки растерялись. На какую-то секунду. И носок, зажатый в руке, завис неподвижно в полуметре от пола. Но через секунду послышалось неожиданно-радостное:
— Хочу, Жень… Очень-очень хочу!
Вот это Иркино "очень-очень" резануло по ушам. У неё всегда всё было "очень-очень"…
"Очень-очень тебя люблю!"
"Очень-очень по тебе соскучилась!"
"Очень-очень боюсь тебя потерять…"
Он зажмурился, резко натянул на ногу носок, зацепившись заусенцем за ткань, и сжал зубы.
— Ир, ты в Шереметьево?
— Во Внуково. А как ты доедешь? Ночь на дворе…
Он уже натянул второй носок, и зачем-то заправил в трусы мягкое дряблое брюшко.
— Доеду, Ир. Скоро буду. Ты меня только дождись, ладно?
— Жду! Очень-очень жду!
Гудки в трубке.
Он распахнул шкаф, выбрасывая на пол немногочисленные вещи.
Растерянно посмотрел на себя в зеркало, втянул живот, и провёл рукой по небритому подбородку, но на бритьё уже не было времени.
Подумав, он натянул голубые джинсы и белый свитер, выудив их из кучки на полу. Марина всегда ему говорила, что белое ему идёт, и молодит…
Марина. Марина…
К чёрту Марину! За последние шесть лет их знакомства, он уже шесть раз делал ей предложение. В последние 2 года, скорее, по привычке. Но она неизменно улыбалась, и говорила: "Ерохин, ну зачем нам эти формальности? И мне не нравится твоя фамилия. Мы видимся пять дней в неделю, разве этого мало?"
Смешные, несерьёзные доводы.
И ему ведь хватало этих пяти дней в неделю. Но через месяц ему стукнет уже 38. И как сказать Маринке, что возраст уже поджимает, что детей ему хочется, что ему снится уже этот вихрастый мальчишка, с носом-пуговкой, и его, Женькиными, глазами? Как сказать?
Не поймёт. На смех поднимет. Снова скажет: "А что у тебя есть, Ерохин? Кроме долгов и твоей старой "двушки"? О, ещё "Жигули", шестёрка! Наш Бентли!" — и снова засмеётся.