Мамы вошли в чат. Сборник
Шрифт:
И мой выбор – принять тебя, согласиться на тебя, ведь я уже была на другой стороне, когда женщина рожала другую женщину. Когда я была человеком, который больше не ждет приглашения, а просто идет напролом.
Я смотрю вперед и вижу только тьму. Ни экран с КТГ, ни родившееся солнце в прорехах жалюзи, ни руки – руки любимые и руки в белых смотровых перчатках – никто не может помочь мне. Никто не сможет осветить мой путь.
Но я боюсь. Как же сильно во мне желание бороться. Ведь всю жизнь я училась – нужно бояться боли, нужно бежать от нее, новое страшно, старое –
Он приходил ко мне во снах. Четыре года. Он смотрел на меня и говорил:
– Я приду.
Он толкался ножками мне в ладонь и говорил:
– Я с тобой.
Он растягивает меня изнутри, он вызывает волны боли одну за другой. И говорит:
– Выпусти меня, я хочу увидеть мир.
Я смотрю в темноту, на бегущую над полом полоску подсветки, на блестящие ножки кювеза для новорожденных, на проходящие туда-сюда туфли акушерки и врача.
Я знаю, что они – уже за чертой, как и сотни тысяч до них, сотни тысяч родивших и перешедших, боявшихся и принявших.
И я прошу их, я прошу сотни тысяч, встать за моей спиной, помассировать мне поясницу, протереть мой лоб влажной ватой, встать рядом, как бесстрашная конница, и пойти со мной в мой бой.
И пусть мой бой страшен, пусть он рвет мое лоно, я уже не боюсь. Я жду эти волны, и пусть волны будут сильнее, я запрыгну на ту, что вздыбится выше всех.
И на гребне, на пике я чувствую, как подвернулась головка – и в следующий миг я вижу его всего. Вот он, мой человек, синетелый и черноокий, розовеющий на глазах. Я смотрю на него, и он смотрит в ответ.
Я кормлю его первыми капельками молока из своей груди, моего долгожданного гостя.
И две пары рук, мужские и женские, обнимают его через кокон пеленок, и два голоса говорят:
– Я приветствую тебя.
Молочная река
Надежда Ларионова
Молочная Фея сдавливает мою ареолу. Я дергаюсь, и она тотчас отпускает сосок. Мне больно. Больно даже от ее осторожных пальцев, не то что от десен голодного ребенка.
– Соски привыкнут, – ласково говорит Фея и накидывает на худенькие плечи пальто.
– Обязательно.
Она сияет. Ведь ее миссия выполнена. Она наладила прикладывание. Поправила позы и научила как быстро дать грудь. Она машет на прощание и оставляет меня наедине. С ребенком. И ужасной болью.
Ребенок спит, и у меня есть время подойти к зеркалу. Грудь круглая, отечная, с красными натертышами сосков. Синие вены, как ветки, растущие из подмышек.
Ребенок кряхтит во сне, и грудь отзывается. Отзывается остро, до стона, до рези в глазах. Жар накрывает меня с головой, и я опускаюсь рядом с люлькой, отяжелевшая и размякшая от молочного прилива. Белые
Я беру грудь в ладони. Стольких слез мне стоило осматривать ее ежемесячно в страхе найти уплотнения. А когда, бывало, я находила их, сколько раз: «Нет, не сейчас, ещё поживём», – я твердила себе в пути на очередное УЗИ.
Только бы не пропустить. Только бы не оказаться такой же беспечной, как мама.
Я ложилась на кушетку и морщилась от холодного датчика. И ждала вердикт, слизывая пот с верхней губы.
– Отпускаю вас до следующего года, – отражалось от стен затемненного кабинета.
Но целый год, невыносимо длинный, я не выдерживала. И сидела под дверью маммолога снова. И снова.
Я чувствую тепло, исходящее от сосков, гладкость натянутой кожи. И бороздки синих растяжек по бокам. Никогда в жизни моя грудь не была такой красивой. И никогда я не должна была проявлять столько внимания к ней.
Все женщины, которых я любила, не любили свою грудь. Я вспоминаю, как купаю бабушку, вожу губкой по шее и плечам, лью из душа на грудь – белый пергамент, когда-то гордо вздымавшийся пятым размером. У бабушки нет сил что-то сказать, но я вижу, как она кривится, стоит мне, поднимая ее из воды, задеть грудь.
А вот мне шестнадцать, я сижу в комнате старшей сестры и смотрю, как она крутится перед зеркалом. На ней черная мини, расшитый стразами корсет и три ряда ожерелий с черепами – моя сорока наряжается в клуб. Я поднимаюсь с дивана, чтобы поправить шнуровку на корсете, и сестра смеётся:
– Сильней тяни, все равно нет там ничего! Вот накоплю денег, сиськи накачаю и тогда буду – ух!
Я смотрю на свои сиськи и вздыхаю. В шестнадцать лет я ещё не знаю, что сестра погибнет раньше, чем накопит и накачает. А мне, чтобы стать «ух!», нужно будет родить.
Минуты текут, и я знаю, что близится неизбежное. Скоро грудь станет больше его головы, а потом и моей, и наверное, если чуть подождать, больше земного шара. Ребенок проснется, или я его разбужу. Как бы то ни было – пора кормить.
Я вспоминаю маму в онкоцентре. Исхудавшую, обессиленную, я везу ее к лифту на инвалидном кресле. Мама здоровается с молодым врачом и расправляет плечи. «Грудь вперед, попу назад», – слышу я ее голос. Быть на высоте даже с четвертой степенью рака груди. Груди, откормившей двоих детей, исправленной пластикой, но так и не ставшей достойной прикосновений, даже для диагностики. Так и не ставшей достойной любви.
Ребенок кряхтит и распахивает удивлённые пятидневные глаза. Я беру его из люльки и пробую приложить.
Он открывает рот, широко, как на картинке, пробует взять сосок и выплевывает. Снова пробует и снова выплевывает. Я вожу соском под его носом. Щекочу верхнюю губу, но, кроме теплого влажного рта, не чувствую ничего.
Он опять не может захватить. Не может, не хочет – я не знаю – напряжение нарастает, плечи сводит. Ребенок крутит головой все отчаяннее, замирает и начинает орать.