Man and Boy, или История с продолжением
Шрифт:
Мы втроем сели на переднюю скамью. Когда- то «мы втроем» означало моих родителей и меня. Теперь это были моя мама, мой сын и я. Головы были опущены, мы смотрели на каменные плиты пола, нервный смех уже прошел, и я увидел священника, только когда он начал читать из Исайи:
— И перекуют мечи свои на орала, и копья свои — на серпы; не поднимет народ на народ меча, и не будут учиться воевать.
Проповедь была о бравом солдате, ставшем мирным человеком, о воине, научившемся быть любящим мужем, добрым отцом, заботливым соседом. Священник хорошо поработал над этой речью, он поговорил
И только когда в переполненной церкви раздалась песня, которую выбрала мама, у меня сжалось сердце, и я почувствовал всю тяжесть утраты.
Больше, чем гимны, или проповедь, или чистосердечные банальности, или лица людей, которых он когда-то знал, меня тронула эта старая песня. Голос Синатры, очень молодой, очень чистый, без развязности и цинизма его поздних лет. Этот голос поднимался и парил под сводами маленькой церквушки.
Моя мама не пошевелилась, но я чувствовал, что она крепче ухватилась за Пэта, как будто боялась, что ее унесет в какое-нибудь другое время и место, куда-нибудь в одинокое будущее, где она сможет спать только с включенным светом, или в какое-нибудь потерянное, невозвратимое прошлое.
Когда-нибудь,Когда мне будет грустно,А в мире станет почему-то холодно и пусто,Я вдруг почувствую тепло,Лишь вспомнив о тебеТакой, какою ты была сегодня.И я услышал голос моего отца, недовольного выбором песни, полный недоумения голос, отчитывавший женщину, с которой он прожил всю жизнь и которая не переставала удивлять его.
«Ну только не раннего Синатру, женщина! Не эту умопомрачительную чушь для девочек-подростков! Если тебе так хотелось услышать именно Си- натру, могла бы выбрать песню пятидесятых. Например: «За мою любимую», «Глаза ангела», «Рано- рано утром», ну, что-то вроде этого. Но только не эту раннюю ерунду. А чем тебе не угодил Дин Мартин? Мне всегда больше нравился старик Дино…»
Это была правда. Любимым певцом папы был Дин Мартин. Синатра был слишком гладок и романтичен для моего старика. Он предпочитал твердость Дина Мартина. Но, разумеется, песню выбирал не он. Выбирала моя мама. Речь шла не о том, каким он видел себя сам. Это был он, увиденный ее глазами, тот, кого она знала и любила.
Но ты, как прежде, так мила!Твоя улыбка так тепла,А щеки так нежны.В душе моей настал покой,И я люблю тебя такой,Какою ты была сегодня.Служащие похоронного бюро осторожно вынесли гроб с моим отцом из церкви на кладбище, к самой последней могиле на этом наклонном поле с надгробными камнями, а мы шли следом, словно завороженные ритуалом смерти.
Свежевырытая яма находилась
Рядом с ямой стояло надгробие — новенький белый камень с черной надписью, выгравированной на верхней половине. Внизу было оставлено место для еще одной надписи, оно ждало его жену, мою маму, бабушку Пэта.
На камне было написано: «Патрик Уильям Роберт Сильвер, награжденный медалью «За отличную службу». Имя из тех времен, когда в обычных семьях детям давали столько имен, сколько могли запомнить; а под датами рождения и смерти стояло посвящение: «Любимому мужу, отцу и дедушке».
Священник говорил:
— …ибо ты есть земля и в землю отойдешь… приидите, благословенные Отца Моего, наследуйте Царство, уготованное вам от создания мира…
Но вникнуть я не мог, в голове у меня вертелась фраза из старой песни, где кого-то просят никогда-никогда не меняться.
Мы стояли у края открытой могилы впереди большой толпы пришедших на похороны. Некоторых из них я не знал, некоторых знал всю жизнь. Но те люди, которых я знал, сильно изменились. Я помнил смеющихся дядюшек и прекрасно выглядевших тетушек в их зрелые годы — лучшие годы для покупки новых машин и одежды, для поездок на побережье в летние дни с маленькими или уже выросшими детьми.
Теперь эти знакомые лица были старше, и уверенность в себе, отличавшая их, когда им было за тридцать или за сорок, как-то улетучилась с годами. Они пришли на похороны моего отца — первого, кто ушел из их поколения, и их собственная смерть, должно быть, вдруг показалась им очень реальной. Они плакали о нем и о себе тоже.
Где-то вдали я различал поля, по которым гулял мальчишкой, — темно-коричневые в середине зимы и прямоугольные, как футбольное поле, огороженные тонкими стволами голых деревьев.
Неужели до сих пор дети играют на этой неровной земле? Почему-то это казалось невероятным. Но я помнил каждый сверкающий ручеек, каждую грязную канаву, прудик в густой роще, помнил и всех фермеров, которые гоняли нас, меня и моих друзей, — городских детей, живущих на окраине.
Здесь не было и намека на жилые массивы и торговые центры. Казалось, что это и есть настоящая сельская местность.
Именно ради этого мой отец и сбежал из города. Поля, где я играл мальчишкой, — это было то, чего хотел мой отец, и теперь его должны были похоронить посреди этих полей.
Отовсюду раздавался плач — громкий, неуемный, исполненный горя. Я поднял глаза и увидел слезы на лицах, которые я любил: на лицах братьев моего отца, соседей, моей матери и сына.
Но сам я стоял с сухими глазами, крепко обняв одной рукой маму, прижимавшую к себе рыдающего внука, и смотрел, как отцовский гроб опускают в свежевырытую могилу. Вторая моя рука была засунута в карман черного пиджака, и в кулаке я сжимал отцовскую серебряную медаль — так, словно решил никогда ее не выпускать.