Марат
Шрифт:
Парижская Академия была учреждением официальным, находившимся под покровительством и наблюдением высших властей монархии. Хотя в ее состав входили и некоторые выдающиеся ученые, но не они задавали тон и определяли ее лицо. В целом Академия в восемнадцатом веке и особенно во времена последнего короля была казенным и ретроградским учреждением: здесь господствовали косность, рутина, чинопочитание, боязнь нового. Ленгэ, известный философ и экономист восемнадцатого столетия, говорил о членах Академии: «Они обладают хорошим желудком, но плохим сердцем».
Марат в науке, в специальных ее отраслях: медицине, физике, оптике — оставался столь же самостоятельным и независимым, как
Марат смело вступил в борьбу со своими могущественными и многочисленными противниками. Как всегда, он вел эту борьбу с поднятым забралом. «На одного мудрого сколько пустых и поверхностных людей?» — писал позднее Марат об официальных ученых своего времени. Позже он посвятил ученым Парижской Академии специальной памфлет «Современные шарлатаны», дышавший яростью; опубликовать его, однако, ему удалось лишь в годы революции.
Конечно, борьба Марата против официальной науки приносила ему лишь одни поражения. Ни его обширная памятная записка, ни подтверждающие ее документы, пересланные через Рума Сен-Лорена испанским властям, не смогли их переубедить. Голоса французских академиков звучали для испанского министра громче и убедительнее самооправданий доктора Марата. Желанное место президента Испанской Академии наук ускользнуло навсегда, и рассчитывать на что-либо равноценное также не приходилось. Все попытки пробиться в провинциальные академии также оканчивались неудачей: академический цех был связан круговою порукою.
Марат порою прибегал к хитростям: он пересылал свои работы в провинциальные академии, скрывая свое имя. Так, одна из работ Марата о влиянии электричества на излечение болезней, посланная им анонимно в Руанскую Академию, была удостоена премии. В письме к Руму де Сен-Лорену Марат по этому поводу с горечью замечал: «В конце концов этот маленький успех вас убедит в том, что даже и академии отдают мне справедливость, если я соблюдаю инкогнито!»
В своей борьбе против академического цеха, против официальных французских научных учреждений Марат был прав в главном. Он представлял в науке Передовую, смелую, ищущую мысль, не боявшуюся ни авторитетов, ни нарушения канонов. Он выступал новатором и хорошо сознавал, что именно это — смелость и новизна прокладываемых им путей — вызывало раздражение официальных академических бонз. В предисловии к своим «Академическим мемуарам», говоря о препятствиях, которые ему приходилось преодолевать, он писал: «Но такова судьба всех новаторов… Тот не может быть апостолом истины, кто не имеет смелости быть ее мучеником».
Справедливость требует признать, что в полемическом увлечении Марат порою заходил слишком далеко и давал некоторым ученым своего времени характеристики, которых те вовсе «е заслуживали. Так, например, он был совершенно не прав, называя выдающихся ученых физика Вольта и химика Лавуазье, сохранивших свои имена в науке, шарлатанами. Он был также не прав, пристрастен и несправедлив в оценке таких крупных французских просветителей, к тому же стоявших в оппозиции к официальной науке, как Вольтер, Дидро, Д’Аламбер.
Его полемическая горячность, безбоязненная готовность увеличить число своих противников усложняли борьбу с главными его врагами — учеными Академии, охраняемыми своим высоким саном и могущественной поддержкой монаршей власти.
Правда, Марат за долгие годы своей борьбы В неравных условиях — один против многочисленных, укрепившихся в несокрушимых позициях врагов, — приобрел и сторонников, почитателей таланта, уверовавших в его правоту. Среди
По странной иронии судьбы, человеком, не только поверившим в исключительные способности непризнанного официальной наукой ученого, но и выступившим публично, на страницах печати в его защиту, был будущий непримиримый, смертельный враг Друга народа — Пьер Бриссо.
Пьер Жан Бриссо, присоединивший позднее к своей фамилии так хорошо звучавшее добавление: де Варвиль, Бриссо де Варвиль, вовсе не был человеком знатного происхождения, как это могло показаться по имени, которым он любил подписываться.
Сын трактирщика, выходец из провинциальной, небогатой и далеко не знатной среды, не имея ни имени, ни средств, ни связей, Бриссо, подобно сотням других молодых людей, полных решимости завоевать мир, в котором они были ничем, должен был сам себе пробивать дорогу к славе. Мелкий клерк, испытавший с первых же своих самостоятельных шагов гнетущее ощущение одинокости, непризнанности, Бриссо, естественно, с жаром набросился на произведения писателей Просвещения, осуждавших общественный строй, который был так несправедлив и к нему, полному дерзновенных мечтаний бедному юноше, и стал их горячим приверженцем. Человек, не лишенный природных дарований, обладавший живым умом, умением быстро схватывать и обобщать идеи, носившиеся в воздухе, к тому же умевший писать не столь хорошо, сколь быстро, Пьер Жан Бриссо легко уверовал в великую будущность, предначертанную ему судьбой.
У него был несомненный талант дилетантизма: он мог легко, без особых усилий и умственного напряжения написать статью о текущих политических задачах или даже трактат на философско-социологическую тему, произнести импровизированную речь о недостатках действующего уголовного права или конституционных норм в Англии; он мог со знанием предмета рассуждать о достижениях современной физики и даже поставить несколько физических опытов; он был понемножку всем: и журналистом, и философом, и социологом, и юристом, и физиком, и химиком.
В молодые годы в его обличительных речах чувствовалась неподдельная горячность. Он много скитался по свету: был в Англии, Голландии, заокеанской республике; ничто нигде его не удовлетворяло, особенно родная Франция. Правда, передавали, что одно из его сочинений похвалил «сам» Вольтер, но что толку!
Искренность чувств подсказывала ему порой неожиданно смелые и врезающиеся в память формулировки. Ученик Руссо, тайно завидовавший его великой славе, но воспринявший его основные идеи, он сумел их облечь в сжатые, броские фразы. Одна из них запомнилась надолго. Бриссо принадлежало изречение: «Собственность — это кража». На современников оно не произвело впечатления и прошло почти незамеченным. Но оно не прошло бесследно и спустя семьдесят лет было воскрешено Прудоном. В середине девятнадцатого века оно прозвучало громко, и многим придавленным капитализмом людям, еще незнакомым с освободительным учением Маркса, показалось откровением. Впрочем, в самой этой нашумевшей фразе, прославившей больше Прудона, чем Бриссо, было внутреннее противоречие: ведь само понятие «кража» было тесно связано с понятием «собственность»; получалась логическая тавтология: собственность критиковалась с позиции собственности.