Мари из Порт-ан-Бессена
Шрифт:
— Мой прибор поставьте у окна…
Служанка, плакавшая, как и все прочие во время погребального шествия, все еще ходила с красным носом. Можно было заметить, что ни один баркас сегодня не вышел в море; это говорило, конечно, о том уважении, с которым относились к семейству Ле Флем. А сейчас там, наверху, на холме, лежало раза в три больше цветов, чем требовалось, чтобы укрыть могилу.
И только в одиннадцать часов кафе стало заполняться по-праздничному одетыми людьми, еще хранившими подобающую случаю серьезность.
Затем мало-помалу начались разговоры
Одноколки с высокими колесами и коричневым откидным верхом стояли около разводного моста, поскольку улица, где жила семья Ле Флем, была слишком узкой и покатой.
Эта улица начиналась сразу же за мостом. На ней возвышалась дюжина домов, скорее один над другим, чем один рядом с другим. Мостовая была неровной, по вей всегда тек ручей с мыльной водой, штаны и матросские блузы сушились на железной проволоке круглый год.
У верхнего конца улицы город кончался, и дальше, насколько хватало глаз, постирались луга, а прямо под ногами, у отвесных скал, шумело море.
Мари, занимаясь хозяйством, хлюпала время от времени носом, но, как заметила тетка Матильда, — из Пенсменов, живших в Пре-о-Беф, — утром ее никто не видел плачущей.
Одиль же, с которой никто не перебросился и словом да которую, казалось, все умышленно не замечали, напротив, дважды разражалась горькими рыданиями: один раз в церкви, когда кюре святой водой окропил катафалк, другой раз — на кладбище, при первых же ударах падающих на гроб комьев земли. Она плакала так сильно, с такими раздирающими душу и идущими из глубины груди звуками, что, не будь она пропащей девкой, кто-нибудь из женщин подошел бы ее поддержать.
Мари ограничивалась всхлипываниями и невидящим Взглядом, который она прятала под веками, стоило кому-нибудь на нее посмотреть.
В это же время она продолжала заниматься своими делами, делать то, что должна была делать: в горшке варился хороший кусок говядины, за ним во время похорон приглядывала соседка, а булочнику было поручено приготовить жаркое из принесенного им же куска мяса.
Оба шурина хранили серьезность, подобающую ответственному моменту.
Пенсмен то и дело дергал себя за длинные белокурые усы, которые, однако, не были настолько густыми, чтобы он мог сойти за истинного галла, а странная краснота его скул заставляла думать, не туберкулез ли у него.
— Я возьму на себя старшего, — заявил он, глядя на Жозефа светло-голубыми глазами.
Дело в том, что кроме Одиль, с которой и так все было ясно, и Мари, достаточно взрослой, чтобы самой решать свои проблемы, в семье оставалось еще трое детей.
Тринадцатилетний голенастый Жозеф уставился своим обычным подозрительным взглядом
— Но я не хочу ехать на ферму! — запротестовал Жозеф и оттолкнул нетронутую тарелку с вареным мясом.
— Ты отправишься туда, куда тебе скажут! — весьма рассудительно заметила его тетка, знавшая толк в приличиях.
На столе не было скатерти. Обедали на коричневой клеенке, всегда, как помнила Мари, покрывавшей стол в их доме; комната была небольшой, и дверь на улицу оставили открытой.
— Вот что я тебе скажу, Феликс, — произнес Буссю, вытерев рот для придания большего веса своим словам. — Ты берешь Жозефа! В конце концов, ты сам так сказал! Ну и прекрасно! У тебя земли побольше моего, и к тебе обычно все прислушиваются. Одно только: Жозеф уже крепкий парень; раз ты берешь его, а я беру Юбера, ему-то только восемь лет, будет по-честному, если ты возьмешь еще и Улитку! Вот это я и хотел сказать…
И он, удовлетворенный тем, что так хорошо изложил свои мысли, повернулся к жене.
Юбер, о котором шла речь, был проказливым мальчишкой с большой головой на тонкой шее; он переводил взгляд с одного на другого, совершенно не понимая, в чем дело. Что касается четырехлетней Уоитки, так она была младшей из детей, толстой и невозмутимой девчонкой, с сопливым носом и лицом, всегда перемазанным едой.
— Нужно все сделать по справедливости, — рассуждали оба шурина. — До того времени, как Юбер тоже сможет работать…
— Обсудили они и вопрос о получении школьного свидетельства. Мари ела стоя; так всегда ела ее мать, так всегда едят женщины, всем прислуживающие.
Она надела передник прямо на черное платье, и никто не мог бы догадаться, о чем она думает.
— Что до тебя, Скрытница, тебе лучше устроиться в городе, у солидных людей…
Ее уже давно называли Скрытницей, но ей это было безразлично. Она не боялась ни своих дядьев, ни тети Матильды, которая как-никак была сестрой ее матери.
— Ты хоть слышишь, что тебе говорят?
Ну разумеется, она слышала! Но чего ради отвечать, если они все равно будут сердиться?
— Ты могла бы и открыть рот, когда мы тут все занимаемся твоей судьбой!
— Я остаюсь здесь!
— А что ты собираешься делать в такой дыре, как Горт-ан-Бессен? Здесь ты не найдешь ни одного места…
— Одно уже есть.
— Это где же?
— В «Морском кафе».
— Ты хочешь устроиться в кафе прямо сейчас? Чтобы кончить, как твоя сестра?
— Это говорилось в присутствии Одиль, которая и не подумала на них обидеться. Одиль ела и слушала их жалобным видом, но вид этот объяснялся скорее тем, что она замерзла на кладбище, а вовсе не какими-нибудь другими причинами. Никто ее не приглашал остаться к обеду. Ее туда, кстати, и не тянуло, но она все-таки осталась, рассудив, что ей следовало бы так поступить. Жабер поначалу был поражен ее наманикюренными красными ногтями, но теперь попривык к ним, тем более что, наевшись, он отяжелел, раскраснелся и его клонило ко сну.