Марина
Шрифт:
— А ничего. Потому что все уже сделано и переменить нельзя.
— Но хоть знаешь ты, судья, отчего все сие делал я?
— Знаю, царь Иван: от страха. И если другим ты был изверг, крови жаждущий, то себе — пес дрожащий.
— А какова же кара будет за все?
— Не знал бы тебя, сказал бы, что наказан будешь бедствиями, которые на русскую землю обрушатся через злодейства твои. Но знаю, что нет в душе твоей жалости к отчизне, и потому говорю: накажу тебя страхом смертным в этот час и во веки веков.
Обомлел царь. А человек встал от печи и первый тут раз
— Будь проклят! — говорит черный.
И с этими словами поднял прут и воткнул его царю в лоб.
Закричал царь Иван так, что очи у него чуть не выскочили. Закричал… — и проснулся.
Видит — темно, и некий дым по полу стелется. Окно отворено, с неба месяц смотрит красен и тускл. В горнице — никого. А в голове — огонь пылающий, будто там раскаленное железо.
5
— Ну? — говорю. — И что ж?
— А ничего, — говорит. — Спасибо за угощение. Берега круты, река быстра, день к вечеру, а жалеть нечего.
— Постой, — говорю, — это ты к чему?
— А ни к чему, — говорит опрятный. Нож свой, мясо в сумку убрал, встал. — Ни к чему, — повторяет. — Что хотел — сказал. Чего не хочу — не скажу. Пойду. И буду шататься, и таким, как ты, голову морочить. А толку? — скажешь. — А зачем? А про то бог один знает, а не ты и не я…
Засмеялся, собрал лицо в морщины, кивнул напоследок, встал и ушел. Разогнал мне старик скуку. Хорошо. Но вышло так, что в тот же день вечером, на закате, скачка была.
Перепоясался я тогда, помню, кушаком туго, а в карман нож положил. Подъехал с каретой к избе Марины Юрьевны, жду.
Вышла в бирюзовом, платочек в руках держит. Оборачивается к ближним людям на крыльце, говорит.
— Поеду одна.
Поехали. А на душе смутно у меня тогда было. И злоба какая-то томила. Дивился даже: с чего? И на кого?
Нищие, убогие, калики разные шатающиеся представлялись. Толпами. А среди них черные мужики с жезлами, с прутами раскаленными, с очами что свечи… И царь Иван с печатью каиновой на лбу.
Между тем едем. Скачем резво. Воздух после дождя свеж, пыль прибита. Листва на деревьях умытая, капли то там, то сям на землю падают.
Дышалось легко, и злоба моя утихать стала. Непонятная, скажу тебе, злоба. На кого? На убогих, что иной раз не убоги, а притворяются? На бояр? На царя, на этого, на Тушинского Димитрия? Тогда все уж знали — самозванец… На супругу ли его Марину? На себя ли, на всех таких?
Скачем, однако. Гари, пустоши мимо летят. Уж и роща скоро. Вот уж и под сень деревьев въехали, стали. Обернулся, жду. Марина Юрьевна на меня смотрит, улыбается кротко.
— Расстели, — говорит, — ковер.
Солнце к закату склоняется, сквозь деревья светит нежарко. Кони всхрапывают. Сейчас, думаю, ковер ей расстелю и лошадушек распрягу, отпущу для роздыху.
Не тут-то было. Топот близкий послышался, голоса, да вдруг из-за поворота лесной дороги выскакивают верховые. Человек их двадцать было, а может,
Так, думаю, попались. А среди ляхов, гляжу, и наши, тушинские, из войска Рожинского, которые царю Димитрию ложному служат, и чужие, значит, — наверно, королевские. А из русских тоже воров много разных, и среди них черный, знакомый милосердец мой, с цыганскими глазами. Да чуть ли не главный, смотрю, он. С ляхом русым, в пышных усах, в золоченом шлеме, впереди едут, подъехали, стали.
— Ваше, — говорит лях по-польски Марине, — царское величество…
— Оставь, — оборвал его черный. — Оставь! — крикнул. — Нам величеств не надобно никаких — ни царских, ни иных, пронеси их мимо!..
Показалось, пьян он, этот черный. Глаза выкатывает, надсаживается, как полоумный.
— Хватит! — орет бешено. — Один царь, другой, царицы, княжны, государыни, растак их да разэдак! А мы? Опять? Не-е-ет! Раз оно так пошло, так пускай само и идет! Без никого. Мы думали — так. А оно — вот как! Чтоб этот Димитрий нам только для вида, а сам — ни-ни! А он? Вожжи подбирать, властей сажать? Да еще как Москвы и не видать. А ну — Москва ему достанется, что тогда? Тогда, знаем, нас в бараний рог… Да и какой он Димитрий?
Он пьяно захохотал, покачнулся в седле.
— Уезжай! — закричал вдруг на Марину, наливаясь кровью. — Уезжай на все четыре, без тебя авось и ему конец придет!..
Марина сидела бледная как смерть, глаза ее горели. Она встала:
— Не сама, — выговорила с трудом по-русски. — Звали. И присягнули мне…
— Присягнули? — закричал опять черный. — То не в счет. Мы теперь никому… Дураков нет… Мужиков грабить? А царей, князей, бояр держать? Нет! Нам князей, бояр самих пощупать. Мы и Москву не обойдем. Мы ее по бревну раскатаем, выграбим, уйдем, волю устроим. Чтоб нигде, никого, чтоб над нами — один бог!
— Не в счет? — звонко выкрикнула Марина. — Так есть. Если знатные воины не помнят, что клялись, я тоже забыть должна. Едем! Гони! — она толкнула меня в спину, упала на сиденье.
Я повернул карету, гикнул, дернул вожжи, погнал.
Воры закричали: «Любо! Любо! Езжай!» — и, смеясь, перекликаясь, тронулись вместе с ляхами следом, потянули с собой и черного. Он, кажется, упирался, а лик у него был будто опрокинутый, остолбенелый.
Скакали шибко.
— Славнейший свой город, Москву, раскатать по бревнам желают, — в смятении, сама с собой говорила Марина. — Отчего?
Меж тем черный, цыган, опоминаться стал, заторопился, закричал:
— В тушинский стан не смей! Не смей, говорю, стой! Наладить ее отсюда или здесь отделать! Останови!
Куда там! Кони у меня борзы были. Пустил вовсю. Летят, как ветер. Однако и черный не плох будь, изловчился на одной прогалине, вырвался вперед, подскочил с правой руки, ну меня за вожжи хватать.
— Стой!
Ах, думаю, сатана! Это, значит, кого отделать? А кого раскатать? И что тебе надо? И с кем ты и за кого? За воров или против? Или еще пущий вор?