Марк Аврелий
Шрифт:
Ясно, что главное в таком поступке — свободный выбор, естественность, скромность. Совсем не таковы самоубийство загнанного лицедея Нерона или смерть развратного Петрония по приказу того же Нерона, тем более — смерть, которой искали безумцы вроде некоего Перегрина, чью театральную гибель перед собравшейся в Олимпии толпой описал Лукиан Самосатский. А ведь этот Перегрин был связан с христианами. Он только и мог заставить говорить о себе, в назначенный час бросившись в костер. Может быть, эти люди, сами себя называющие учениками «распятого софиста», прекрасно знающие, что обрекают себя на позорную смерть, тоже на свой лад ищут ложной славы? [58] Тут Марк Аврелий, не удержавшись, раскрывает душу, не замечая, что тем самым выдает важную государственную тайну: «Какова душа, которая готова, как надо будет, отрешиться от тела, то есть либо угаснуть, либо рассеяться, либо пребыть. И чтобы готовность эта шла от собственного
58
Перегрин, согласно Лукиану, был преступник и обманщик. Одно время он входил в христианскую общину и даже пользовался большим влиянием. Но потом христиане разоблачили его и изгнали. «Распятым софистом» Лукиан называет самого Христа. — Прим. науч. ред.
Немногие тексты так часто цитировались и так дословно разбирались. Ключевое слово «parataxis» может толковаться по-разному. Первоначально оно означает «построение войска к бою», а в более широком смысле — «подготовка к испытанию». Иногда его переводят как «упорство», или «дух сопротивления», или «чистое упрямство», что лучше всего соответствует контексту, давая представление о враждебном, упорном и бессмысленном поведении. Именно такие мысли, естественно, приходили в голову римлянам, когда они видели невероятную способность христиан стойко переносить мучения. Гален констатировал ее, не объясняя. Явления такого рода часто замечались в связи с мистицизмом. Надо ли думать, что существуют специальные методы психологической подготовки к пыткам? Эта гипотеза не исключена для секты добровольных мучеников — «катафригийцев», один из проповедников которых был очень влиятелен в Лионе. Но имел ли Марк Аврелий в виду именно этот вид сопротивления боли? Точно одно: он не любит показного героизма простых людей, забывая, впрочем, что сам же он косвенно и есть постановщик спектакля, в котором они участвуют. Словом, он не любит христиан.
И недаром. Люди, предлагавшие ему своего рода конкордат, были деятелями побеждающей революции. В ходившем тогда по рукам анонимном «Послании к Диогнету» император мог бы среди прочих замаскированных призывов к мятежу прочесть такие возмутительные слова: «У каждого из христиан есть земное отечество, но все они в нем странники. Они во всем принимают участие, как граждане, и всему чужды, как иноземцы. Всякая чужбина им родина и всякая родина — чужбина. Они живут на земле, но истинное их отечество на небе». Впрочем, Марк Аврелий не читал этого послания. Зато он, вероятно, был знаком с сочинением римлянина по имени Цельс, как раз тогда под названием «Истинное слово» опубликовавшего исследование о христианах Римской империи. Это сочинение, долго остававшееся в забвении или под спудом, великолепно раскрывает с социополитической точки зрения образ христианских общин в общественном мнении, а также их отношения с властью.
Цельс был язычник, железный рационалист, но с тем староримским конформизмом, который не давал ему сделаться таким же совершенным атеистом, как его близкий друг Лукиан Самосатский. У него не было блестящей иронии Лукиана, благодаря которой обличение Перегрина и поверивших ему христиан читается почти как отрывок из Вольтера. Цельс — суровый и строгий наблюдатель. Он увидел не просто маленькую группку ремесленников, школьных учителей, женщин и рабов, готовых принять любое бессмысленное пророчество, но и достаточно серьезных людей, подрывавших основания государства. Его пространное разыскание с первых до последних слов проникнуто искреннейшим негодованием: «Появилась новая порода людей, вчера только родившаяся, без рода и племени, соединившихся против всех божественных и гражданских установлений. Их преследует закон, повсюду они покрыты бесчестием, но похваляются всеобщей ненавистью. Это христиане». Далее Цельс перечисляет внутренние противоречия догматики, расхождения между разными церквями, взывает к разуму и, наконец, грозит: «Но если вы попытаетесь поколебать наши устои, принцепс покарает вас, и поделом. Ибо если все будут поступать так, как вы, ничто не предотвратит случая, при котором император останется брошен и один, а мир станет добычей самых грубых и диких варваров. Вскоре не останется и следа от нашей замечательной религии и навсегда невозможно станет торжество истинной мудрости».
Эта реакция честного легитимиста — самый сильный и показательный документ, дошедший с того времени, когда невидимый, невозможный, неравный бой между Марком Аврелием и Элевферием, Рустиком и Юстином, Цельсом и Иренеем начал клониться в сторону неприметных людей. Вскоре самим христианам аргументация Цельса (современники не обратили на нее большого внимания; Марк Аврелий, очевидно, думал то же самое) показалась опасной — до того, что полвека спустя великий церковный апологет Ориген счел нужным пункт за пунктом опровергнуть ее, благодаря чему теперь и можно с ней познакомиться. Так постепенно для нас проясняется смутная прежде картина,
Это свойственно человеку
В наше время о Марке Аврелии судят довольно строго, потому что слишком многого ожидают от мудрого и великодушного императора, который писал: «Полюби человеческую природу» (VII, 31) и «Любить и тех, кто промахнулся, — это свойственно человеку» (VII, 22); от императора, который был «любим всеми гражданами», «исполнен доброты ко всему человечеству», единодушно оплакан после смерти и почитаем всеми своими преемниками. Между тем в его правление не видно крупных социальных и гуманитарных сдвигов, которых следовало бы ожидать. Наоборот, положение «подлого народа» в отношении уголовных наказаний стало еще тяжелее, а религиозная терпимость едва ли не сделала шаг назад, не говоря уже об упорных войнах колониального типа и неспособности сдержать инфляцию. Где же нравственный прогресс, а вернее — чего мы не понимаем?
Ошибочна, скорее всего, наша точка зрения. Время Марка Аврелия благоволило к нему потому, что видело прежде всего его благие намерения, причем никто не представлял себе, как это можно за несколько лет что-то всерьез улучшить. Подданные императора не удивились бы и не огорчились бы, прочитав в «Размышлениях»: «На Платоново государство не надейся, довольствуйся, если самую малость продвинется. И когда хоть такое получится — за малое не почитай» (IX, 29). А малое продвижение в способе управления современники, конечно, видели: это от нас, осужденных читать лишь немногие официальные документы, скрыты возможности его прагматизма. Арсенал законов во II веке не сильно изменился со времен Августа (да мы ведь и до сих пор живем по императорскому кодексу), но преторская юстиция делала его более гибким и гуманным, приспосабливая к духу царствования. Христиане считались преступниками, но их можно было не ловить. Прелюбодеяние подлежало суровому наказанию, но на него закрывали глаза. Раб считался вещью, но с ним полагалось хорошо обращаться.
Марк Аврелий не уничтожил рабства; этот институт даже в Европе существовал еще много веков. Он был вполне законным, но кое в чьих глазах уже не таким легитимным. Мы ведь тоже поневоле, в темных областях бессознательного носим в себе формы отжившего устройства, сомнительные обычаи, анахронические представления и не можем отрешиться от них, не повредив собственного существа. Рабство морально смущало многих римлян, но его уничтожение нарушило бы равновесие в обществе, и никто в нем не был заинтересован. Условия повседневного общежития, перспектива освобождения делали рабскую жизнь, особенно в городе, сносной, и призрак Спартака уже не преследовал умы.
При всем том часто жалеют, что у Марка Аврелия нет фразы, похожей на Сенеку: «Они рабы? Нет, люди». Но в «Дигестах» сохранено семьдесят текстов его времени, регулирующих положение раба в доме хозяина и дающих отпущенникам гарантии от всяких попыток оспорить их новый статус. Гай в «Институциях» прямо пишет: «В наши дни ни римским гражданам, ни кому другому не дозволено без меры и уважительной причины свирепствовать против своих рабов. Излишняя суровость господ к рабам запрещена императорской конституцией». Кажется, ясно? Нет, не совсем: ведь никакой юридический или литературный текст не даст представления о реальном разнообразии положения рабов. Здесь большую роль играло везение, но все большую со временем — также и способности. У секретаря Плиния Младшего, которого господин посылал в Египет лечить горло, и у человека, привязанного к мельничному колесу, об участи которого жалел Апулеев осел, по закону был один статус. Первый по завещанию хозяина, несомненно, вскоре получил свободу и стал комедиантом, второй выхаркал разрушенные легкие в «эргастуле» какого-то большого поместья. В принципе Адриан велел проверять и очищать эти частные каторжные тюрьмы, но никто не знал, что на самом деле творилось в деревенской глуши. Если верить Фенелону, там и пятнадцать столетий спустя люди жили подобно зверям.
При Антонинах отпуск на волю вошел в моду, так что пришлось даже ввести квоту на коллективные освобождения. За этими показными жестами нередко видят корыстный расчет: избавиться от стареющих рабов, обеспечить себе доходную клиентелу, получить подставных лиц для различных сделок. Проще представить себе, что простая человечность соединялась с сознанием факта, что свободный человек лучше работает и менее опасен. Давно прошли времена, когда, если верить Сенеке, сенат отклонил предложение одеть всех римских рабов в униформу (ведь тогда они сразу поняли бы, как их в Риме много и как они необходимы). Их стало меньше, причем качество новых рабов — хуже: ведь теперь не было возможности порабощать население стран древней культуры. Даже странно, откуда во II веке взялось столько якобы греческих рабов; очевидно, у многих из них греческим было только имя, данное им из снобизма.