Марш 30-го года
Шрифт:
– Черт! Сейчас атака, а вы жрете!
Кто-то ответил ему не спеша, с трудом поворачивая язык:
– А чего хлебу-то пропадать даром?
Потом он вспомнил эту сцену и думал о непобедимых и неуязвимых мужицких нервах, о стойкости духа, о спасительном народном здоровье. Думал до тех пор, пока не возмужал в боях и не увидел другую сторону явления: вот те самые крепкие мужицкие нервы, воспитанные землей и природой, - они тоже иногда сдавали. И Степан Колдунов тоже не раз, вероятно, удирал с поля, позабыв о том, что у него есть какое-то там достоинство.
А может быть, достоинство и долно заключаться в том, чтобы искать для себя достойное поле сражения?
О чем там распелся Степан, лежа на полу?
– У господ душа завсегда жидкая. Он тебе задается, задается, а на самом деле у него ничего такого нет. Он гонорится, пока поел хорошо, да выпил, да закурил, да с бабой побаловался. А дай ты ему, скажем, батрацкую долю, так он тебе через три дня либо плакать будет, либо с ума свернет - ни за что не выдержит. У нас в Саратовской был такой панок, такой себе мордатый, занозистый и ходил это все с прискоком, фасон держал. А как промотал там тятькино да мамкино, такой щеночек из него образовался, паскудный такой, слюнявый, и ладу себе так и не дал. Плакал, плакал, холуйничал, как последняя тварь, лизал там разные места, а потом взял да и повесился в нужнике. И места, себе, понимаешь, лучшего не нашел. Повесился и в записке написал: "Жизнь мне была, как мачеха". Видишь? Ему жизнь мамашей должна быть. И такие они все, господа. Пока есть кого сосать, он и сосет, а как некого, и скапустился. А в середке в нем ничего такого, крепости никакой.
Капитан отозвался с своей кровати:
– И у них... у господ, разные бывают. Бывают и крепкие.
– Мало. Оно, конечно, на кого попадешь. И сердце разное, как у нас говорят: у старухи сердце и у девки сердце, у старухи со слезой, а у девки с перцем.
Алеша пристал к разговору:
– Мало чего обьяснял: с перцем, с перцем!
– А как же! Вот, к примеру, Пономарев. Без перца, пустой человек. Ты смотри, на митинге: мя-мя-мя! Какой это человек! Если ты буржуй, так уж ты будь, собака буржуем. А не хочешь, иди к народу полностью. Вот этот... полковник ихний Троицкий - вот это да! Аж глаза у него горят на нашего брата, чуть что - за револьвер. Убежал, смотри, искали-искали, как сквозь землю провалился. А потом и вылезет где-нибудь, где не ожидаешь.
– Этот, по-твоему, с перцем?
– Этот, конечно, этот такой.
– А говорил: у господ жидкая душа.
– Так я это вообще говорил: жидкая. А только не у всех. А с перцем которые - у господ мало. А то больше, сволочи, из-за угла: там купил, там надул, там схитрил, там, понимаешь, высидел, в другом месте водочки выпили, сговорились. Сволочный народ, бесчестный, потому все и заграбастали. А если бы все такие были, как Троицкий, давно бы их всех поубивали. Оно, когда против тебя зверь идет, виднее как-то.
– Погоди, Степан, погоди! Ты говоришь: сволочный народ, бесчестный. А Троицкий?
– Ого! Как же! Вот посмотрел бы ты: за браунинг, хлоп, хлоп! Этот про свою честь думает, сдохнет, а не уступит. Если я его поймаю, обязательно убью. А то все равно кусаться будет.
– В чем же, по-твоему, честь: в злости, что ли?
– А как же? Если человек злой, - значит, цену себе знает.
– Чушь, - сказал капитан.
– Что ж, по-твоему, у меня чести нет, что ли?
– Почему у тебя нет? Да у тебя - кто тебя знает. А и злость у тебя - аж на стенку лезешь.
– Слушай, Степан, ну, что ты мелешь? На кого у меня злость?
– У тебя? А на буржуев, на кого ж? Они ж
Слышно было, как затрещала кровать у капитана. Потом он спросил:
– Хорошо. А Василиса Петровна?
– Мамаша? Эх, вы: ученый народ, а ничего не понимаете.
Семен Максимович постучал в стену. Все затихли, а потом Степан зашептал:
– Это она к нам такая добрая, потому что - свои люди. А так она настоящий человек, злой и сердитый.
29
Этот ночной разговор почему-то встревожил Алешу. Никак не могли исчезнуть из памяти дикие рассуждения Степана. Алеша злился на них и минутами сожалел, что не успел накопить в жизни то необходимое чванство, которое может отделять образованного человека от необразованного, которое позволяет сказать самому себе: "Что там понимает темный мужик, стоит ли прислушиваться к его словам".
Алеша начинал на живых людях проверять "теоремы Колдунова", и получалось как-то неожиданно странно. Конечно, есть хорошее, убежденное, постоянное негодование у матери, конечно, злой и суровый живет отец, злые и сам и Степан, и Муха, и Котляров, и Николай, и даже Таня. Нина? Ох, если раскусить Нину по-настоящему, сколько там спрятано настоящего, может быть, даже остервенелого гнева против так называемой жизни.
По "теореме Колдунова" "жизненная злость" - это когда человек себе цену знает. Алеша свободно улыбался, вспоминая эти слова: не подлежало сомнению, насколько это глупо. А может быть, Степан называет злостью всякую активную требовательность, энергию, но в таком случае почему и капитан относится к злым?
Вот задал человек задачу! Наболтал, наболтал, через пять минут и сам забыл, что наболтал, а Алеша должен ходить и раздумывать о том, что это значит. И не просто раздумывать, а с обидой. Революция много сказала нового, и многое стало ясно. Но ведь и раньше Алеша мог бы подумать над тем, что было написано в книгах, что бросалось в глаза. И сейчас обидно было: почему цена человека определялась у него без достаточного количества злости?
В первый год фронта была у Алеши простая гордость - совершенно ясная убежденность в том, что он должен быть храбрым и не бояться смерти. А рядом с этой гордостью была и злость: он мучительно страстно хотел победы, он физическими слезами встречал поражения, он заболел, когда наши полки покатились назад, когда в дивизии оставалось по три патрона на стрелка. Он огневой и искренней ненавистью ненавидел немцев, потом своих генералов, петербургских сановников, Николая второго. Он тогда судорожно презирал всех окопавшихся, земгусаров, всю тыловую сволочь. Наверное, у него тогда иначе блестели глаза, и голова стояла гордо на плечах - он чувствовал себя настоящей личностью.
Он тогда злился на людей за то, что они не были в общей опасности, что они свою маленькую жизнь поставили выше общих движений. И теперь он склонен был презирать этих людей, но в то же время родилась и новая злость на себя, на свою былую гордость. Было совершенно ясно: он тогда жил и чувствовал, как мальчишка, которого так легко и просто можно было одурачить громким словом. Было досадно и обидно, что очень простые вещи были тогда для него чем-то закрыты. Немцы, тот самый немец, в которого он стрелял из нагана, не был ли таким же одураченным молодым человеком? Враги, те самые враги, которых так горячо хотел победить Алеша, не в одинаковой ли мере с ним больше всего нуждались в просветлении? И в этом большевистском призыве к единению трудящихся всего мира насколько же больше достоинства, чем в былом фанфаронстве!