Маска Аполлона
Шрифт:
Выжали виноград; пришла зима; с вечеринок мы возвращались домой с факелами… Подошли Ленеи, потом Дионисии… В тот год я тоже венок выиграл.
А через два дня после праздника, теплым весенним вечером сидели мы на траве у реки, на одном плаще. На плакучей иве раскачивался и пел дрозд…
— Ты меня любишь как прежде? — спросил я.
— Что? — удивился он. — Нико, как ты можешь спрашивать такое? Что тебя заставило усомниться во мне?
Его без-вины-виноватый вид был невыносим.
— Дорогой мой, — возразил я, — нет у меня никаких сомнений, ты на Дионисиях всё доказал. Но от иных доказательств любовь просто
Глаза у него стали, как у больного, услышавшего от врача то самое, что уже и сам знал. Он попытался было рассердиться, — лицо перекосилось, — но бросил эту затею и заговорил так, словно тема была поднята час назад:
— Нет, Нико, не получится; я этого не смогу. Ну как я могу уйти? Ведь мы же только и будем что расставаться, на полгода а то и больше. И потом, слишком рано. Сам подумай, ведь я еще не готов. — Он ведь не только со мной спорил; бог его тоже гнал, и я мог бы об этом догадаться. — Вот ты умеешь вытягивать из меня самое лучшее, что во мне есть. А кто еще сможет? Где еще смогу я играть по-настоящему?
— Отныне и впредь где угодно. И ты сам это знаешь. Назови мне хотя бы одного актера, ради которого ты стал бы так недоигрывать, как в этот раз.
— Но это ж нелепо! — возмутился он, с корнем выдирая траву. — Это же конкурс, у протагониста никто не крадет, уж такое-то вещи я знаю. Уверен, ты тоже этого никогда не делал.
— Не делал так, чтобы на меня потом пальцами показывали. Но и себя не прятал. Слушай, родной мой, ты же прекрасно меня понимаешь.
— Ладно. Давай скажем, я не хочу. Ради бога, Нико, что ты из меня делаешь? Всё что есть во мне я получил от тебя; я только брал все эти годы. А теперь, когда мне есть что дать, — ты не думаешь, что мне этого хочется? Но я и начать не успел, ты уже отказываешься; ну прямо зла не хватает!
Он сделал сердитый жест в подтверждение своей злости. Никогда я не любил его больше, чем в тот момент.
— Слушай, — говорю, — всё твоё я принимал с радостью. Но теперь пришло время, и ты это видишь, когда ты начал отдавать то, что принадлежит не тебе, а ему. — Я только головой мотнул в сторону дома, он меня понял. Этот секрет у нас был общим с самых первых дней. — Он за это накажет, — говорю, — от него не спрячешься…
— Но ведь он тебе кое-что должен! Неужто он неблагодарнее людей?
— Ну не может он изменить свою природу; а она или освещает — или сжигает… Нас с тобой уже обожгло, дорогой мой; и ты тоже это почувствовал. Во время всех репетиций, и конкурса, и победного пира — ты только и делал что отдавал; ты вел себя безупречно. Но потом вдруг твоя фляжка с маслом оказывается не на месте — и ты приходишь в ярость… Вот так оно и пойдет; и через пару лет у нас с тобой ничего не останется. Давай покоримся богу и сохраним благословение его. Прямо сейчас.
Трудно было обоим; обоим было больно, но то была боль не отравления, а хирургии: оба знали, что так будет лучше. Мы, правда, еще немного поспорили; чувствовали, чем кончится этот спор, но продолжали его как приношение любви нашей. Потом заговорили о нашем прошлом, воспоминаниями делились… Но взявшись за дело, надо его завершать; и потому, в конце концов я сказал:
— Скоро начнутся летние гастроли. Тебе надо осмотреться. — И добавил, чтобы подразнить: — Как насчет Феофана? Хватит духу
Он рассмеялся; теперь мы смеялись легко, как всегда после напряга.
— Да Феофан меня и близко не подпустит! Он любит опираться на хорошее дерево.
— Ну а если серьезно, Мирон моложе не становится и начинает это чувствовать. Он ищет второго, который много работы смог бы взять на себя. Конечно, во всех его пьесах самые большие роли старческие, для него; но тебе достанется много очень хороших ролей, которые уже не для него. Он ходячая история, иногда это утомляет; но, в конце концов, если ты узнаешь, как Каллиппид выступал на девяносто третьей Олимпиаде или Клеомах на сотой — хуже тебе не станет. А мужик он вполне славный, если только сможешь выдержать его вечные приметы и суеверия.
— Чужие приметы меня не интересуют; у меня есть свои…
— А самое главное его достоинство в моих глазах — он предпочитает девчонок.
— Чужие предпочтения меня не интересуют; у меня есть свои… — И добавил тихо: — Я не из тех, кто пьет уксус, после вина.
Вот так мы поговорили, потом пошли спать; а уже на следующий день он подписал контракт. Скоро у них начались репетиции; он приходил домой, полный впечатлений и разговоров; и мы были счастливы, словно кузнечики осенние, живя со дня на день. А потом Мирон согласовал гастроли на Делосе и на Кикладах, — и вдруг они отплыли; и его отсутствие лежало повсюду, будто снежный покров.
Мне бы надо было найти себе второго, пока он не ушел. Я это знал, но всё откладывал и откладывал. А чем дольше был без него, тем труднее было мне угодить. Я отказался от хорошего ангажемента в Македонии… Но бесконечно это продолжаться не могло; собрал я временную труппу и подался в Коринф на Истмийские Игры. Работа меня чуть подправила; когда Игры закончились, я побыл там со старыми друзьями, а потом поехал в Афины с твердой решимостью привести свою жизнь в порядок.
Теодор воскликнул, что я страшно похудел, и закатил банкет в мою честь; а там предъявил мне всех свободных молодых красавцев, кого только смог собрать. Хотя они ушли так же, как пришли, я был благодарен за заботу; даже обидно было разочаровывать Теодора, покидая его со Спевсиппом. Но тот дал мне понять, что у него есть ко мне разговор не для посторонних ушей.
Как только мы остались одни, — если не считать его факельщика впереди, — я спросил, что нового.
— Вся Академия на ушах стоит; и никто не знает, чем дело кончится. Дионисий опять Платона зовет.
— Ну и что? Он и год назад звал, а Платон послал его подальше; или что там в таких случаях философы говорят. — Я на пиру, похоже, набрался сверх меры.
— Скорее всего, на этот раз ему придется ехать, — сказал Спевсипп, уже успевший протрезветь.
— Вот как? Так Диона возвращают?
В последнее время я часто о нем вспоминал. Он был вторым человеком после отца, кто научил меня чести. А может быть и судьбу мою определил.
— Нет, — коротко ответил Спевсипп.
— Но это ж было условие Платона. Значит он может никуда не ехать.
— Всё не так просто… — Видно было, что ему на самом деле не просто: его тянуло в разные стороны. — Начать хотя бы с того, что Дионисий вернулся к философии…
— Дорогой мой Спевсипп! До Сиракуз десять дней при хорошем ветре; а за это время он успеет повернуться другим боком!