Мастер дымных колец
Шрифт:
— Знаешь, чего мне хочется больше всего? — с трудом прерывая диковатое всхлипывание, спросил гость. — Так хочется, до такой последней степени физиологической жажды, даже, понимаешь, смешно…
Варфоломеев с удивлением наблюдал странную перемену запутавшегося собрата. Была здесь неправдоподобная комбинация жалости и какого-то злобного удовлетворения. Он зачем-то вспомнил далекий ночной поезд, картежную игру, наглую придурковатую роль Константина, этакого женского нахала. Где былая самоуверенность, где он, простой, надежный взгляд на вещи? Ушли, растворились, остался только нервический, невеселый смех, впрочем, вот и смех затих.
— Вот взять бы, Сергей
Оба опять посмотрели на газетное сообщение.
— Наверняка, — мрачно подтвердил хозяин.
— Что же делать, Горыныч?
— Надо ехать.
— В столицу?
— Да, в белокаменную, — твердо уточнил Варфоломеев и добавил: — Карту принес?
— Подробнейшую, — капитан прищелкнул каблуками и протянул пухлый пакет злейшему врагу государственного строя.
16
Эта черная рваная дыра на голове Бошки не дает покоя Имяреку. Откуда, почему? Не может ведь возникнуть материальное явление от одной только мечты. Он вспоминает неудавшуюся попытку убийства Бошки. Произошла осечка, досадная, непоправимая ошибка. Бошка успел увернуться. Абсолютно точно, он уверен. Да и появись такой разлом как следствие нападения хотя бы на следующий день, можно было бы понять. Но ведь не было до последнего момента, до этого отвратительного акта целования. Неприятная сладковатая судорога сводит скулы. По опыту долгих болезней Имярек знает: раз сводит скулы, значит, неизбежно вырвет. Он пытается отвлечься каким-нибудь иным размышлением — не получается. Тогда он начинает просто ходить по координаторной, желая хоть так попасть в новое состояние. Но простейшая механическая работа почти вся уходит на перемещение стареющего тела, оставляя в прошлом месте только бесполезный хаос тепловых движений.
Другое дело — мысли. Здесь один злобный порядок, здесь все идет в одну дурацкую точку, из которой может выйти лишь одно — тоскливое белужье завывание. Имярек останавливается возле государственной машины и, качнувшись в обе стороны, валится на ее рычаги. Но странное дело, вместо обычного веселого позвякивания раздается глухой человеческий стон. Белуга, неужели опять? — мелькает в воспаленном государственном мозгу. И он опять бежит прочь по бесконечному желтому песку, прочь от проклятой точки, дальше, дальше, вдоль извилистой береговой линии. Где-то же она кончается? Нигде. «Жизнь не проходит», — шепчет он страшные слова и зачем-то опять дергает
На шум появляется Бошка. В гриме, в парике, с тщательно зачесанной назад шевелюрой, скрывающей любой повод к подозрению. Он приподнимает вздрагивающее тело, перебрасывает левую руку больного через шею и тащит к дивану.
— Ничего, ничего, щас пройдет. Ишь, проклятая, привязалась. Ну, ну, не плачь… Глянь, — останавливается у картины. — Вишь, какой бодренький раньше был, топ-топ, вышагивал. Хозяин! Давай, давай и теперь, полегоньку, ножками. Вот, отлично, шаг вперед, два назад, — Имярек еле переставляет заплетающиеся ноги. — Ничего, ты мне помог, а я тебе пособлю. Вместе спасемся.
— Что там? — укладываясь, Имярек шевелит пальцем в сторону пульта.
— Где?
— Там, — кряхтит Имярек. — Там человек?
— А, чепуха. Не бери в голову, уважаемый.
— Че-пу-ха, — растягивает Имярек и как бы невзначай трогает бошкин затылок.
Палец мягко продавливает парик, как будто под его рукой не череп дряхлого старика, а головка новорожденного младенца. Кажется, дыра стала еще больше.
— Давно это у тебя? — уже с дивана спрашивает человек с белужьими симптомами.
— Что — это? — глухо переспрашивает Бошка.
— Холодное место.
— Ты, право, как ребенок, ручонками шевелишь: папочка, папочка, да что это, да что то, волнуешься природным явлениям, — Бошка наклоняется поправить диванный валик. — Не радуйся, ты тут ни при чем. Да и как бы ты смог нанести мне повреждение, если нам уже никогда не развязаться? Да, да, теперь уж окончательно: либо вместе помирать… — Бошка замирает. Слово-то какое неприятное — помирать. Либо…
— Умереть хорошо, — мечтательно заявляет лежащее тело, и уже чуть ли не жалобно: — Почему ты меня не убьешь? А?
— «Почему ты меня не убьешь?», — спросила голова у правой руки.
Имярек поднимает страдальческие глаза, собирается возразить, но вдруг спохватывается.
— Давай тогда вместе умрем. Одновременно. И тебе легче будет. Что мертвому телу дыра в башке, если и так холодно? Ведь это же одно мучение так жить, с отверстием.
— Да, уж это не жизнь, — соглашается Бошка, но не трагически, а с какой-то потаенной надеждой. — Мерзнуть в июле глупо, унизительно. Это как бы утонуть в пустыне или в степи. Парадокс. Парадокс хорош для ума, но не для тела. Телу нужны порядок и оптимальные условия. Отчего человек умирает? Оттого, что портится тело, изнашивается, тухнет, мягчеет… А если законсервироваться, а? Да такому организму не то что смерть бессмертие не страшно…
— Как это, законсервироваться? — Имярек напрягается.
— Чего встрепенулся?
— Так, сон один вспомнил, — проговаривается больной.
— Какой сон? Расскажи, я страсть как сны люблю. Чего замолк, не бойся, я никому не скажу. Молчишь? Страшный сон, что ли?
— Неприятный, — Имярек опускает маленькие глазки. — Не спрашивай.
— Ну намекни хотя бы, о чем.
— Не настаивай, тяжело мне и так. Лучше почитай мне что-нибудь.
— Про что почитать?
— Про страшный суд.
— Какой суд? Откуда?
— Из тетрадки, — уточняет Имярек.
— Нет там никакого страшного суда, — удивляется Бошка.
— Есть, просто не названо так, а по существу и есть.
— Да где же? — Бошка достает из-за пазухи мягкую тетрадь, шуршит страницами, вот, мол, сам смотри, нет ничего и в помине.
— Но наступит веселый праздник, когда… — вспоминает Имярек, закрывая для верности глаза.
Бошка смеется.
— Ну, ты скажешь, страшный суд, если здесь сплошная фиеста.
— Читай, читай.