Матрица бунта
Шрифт:
Герой не любит Нину, и свои отношения с ней по юности объяснял для себя рациональными доводами мужской выгоды: «Единственное, до чего он додумался, — любить Нину имело смысл, поскольку было очевидно, что красивее ее все равно никого нет. <…> А раз Нина самая красивая, то Миша, конечно, не мог ее не любить, тем более что она сама его любит. И можно было считать, что Мишке повезло, потому что он женится на Нине, а жены не у всех бывают красивыми, а у Мишки будет». «Не у всех», «а у Мишки будет»: герой выбирает Нину, как лучшую, настоящую, не поддельную, единственную в Москве кожаную куртку. Брак с Ниной и похож на какое-то однообразное, поверхностное взаимодействие с вещью. Герой заботится о прокорме и одевании Нины, герой жалеет Нину и любит применять
Странным образом автор романа явно считает секс достаточной формой выражения и подтверждения любви — во всяком случае, всякий раз, когда герой мирится с Ниной, это выражается в описании того, как им ночью снова было хорошо. К счастью, в наш свободный век секс не является исключительным правом брака, и мы можем отличить страсть от глубокого духовного совпадения, заметив, что Нина никогда не разделяла увлечения мужа, а тот, скажем, ни разу не поинтересовался, что пишут ее родные из Одессы.
Глубочайшее неведение друг о друге, душевное молчание под стоны страсти и ревности — это длящаяся ошибка героя, увязающего в малодушии. Решительный, основанный на внимании к произошедшему в нем пересмотру жизненных ориентиров разрыв с Ниной спас бы Мишу от трагедии жизни, потраченной на метания и боль, прошедшей в ощущении безвыходности. Судьба подготовила ему Таню — вторую любовь, совсем не похожую на Нину: некрасивую, богатую, уверенную в себе, беспечную, легкую джазманку с иняза. А впереди могла ждать еще и «главная», по мнению героя, любовь — коллега по кафедре Лена, которую Миша чувствует как предназначенную ему от рождения. Но все оборвется и забудется, будущее приносится в жертву прошлому — упорство в браке с Ниной выдает в герое желание потащить за собой детство: «Потому что если я разлюблю Нину, то получится, что ничего не было, … всей той жизни, которая уже прошла, не было, …и отца тоже не будет даже в прошлом».
Любовь Миши и Нины («такой любви не бывает, да мало ли чего не бывает, а есть», — проникновенно резюмирует автор) жива только как память об идеальном времени детства. Роман движется от цельности к распаду, от гармонии к несовпадениям, от верности к сомнениям, но чистый воспитанный мальчик Миша с уверенной в грядущем счастье девочкой Ниной не желают этой динамики, не желают взрослеть, потому что все уже было, как надо, только раньше — в эпоху их детства. Драма в том, что память об этой цельности детства не разделима с памятью о страхе, уродстве и гибели в Заячьей Пади. Сдвинуться из прошлого не взрослея, повзрослеть не изменившись — одно из двух, и ни одно не возможно. Позади (I часть) осталась органичная, объяснимая, логичная, расплетенная на отчетливые дороги жизнь. Впереди (II и III части) — клубок обрывающихся неясностей.
Стекла Изумрудного города. Классическое возмужание героя на фоне истории предполагает, что итог его жизни совпадет с выводами эпохи — во времени, масштабе, проблематике. Итогам в романе посвящена третья часть — новое время в России, новые, крупные дела героя, в конце второй части оставленного нами в армии, куда он скрылся от преследований советских спецслужб.
Кафедра, бизнес, заграница, дома — казалось бы, герой должен благословить наступление новых времен, но он резко осаживает наш энтузиазм. В романе звучат грядущие мотивы «Московских сказок» Кабакова — образы новорусской фантасмагории, иллюзорности, претенциозности и безвкусицы. Новая Москва — бутафория на гнили, могущество из пустоты, богатство, каждый раз блекнущее перед новым изобилием, распаляющим жажду обладания и, одновременно, разочаровывающим в вещах, которые так доступны, что даже и не надобятся.
Кабаков в романе предается в общем-то модному сетованию на ложь новой эпохи, давшей какую-то не ту свободу, не те блага, поманившую и оставившую ни с чем таким, о чем стоило мечтать. Читатель же, особенно после этого романа, волен испытать к новым временам благодарность: в конце концов, уже само освобождающее сознание тщеты вещей, манких в советские годы
А опыт абсолютной свободы, проверившей тебя на способность к саморуководству, без полицейских чинов и ассортимента ориентиров, — ужели не достойная возможность себя проявить?
Итогом эпохи в романе Кабакова становится масштабное историческое разочарование, скепсис по отношению к любым революциям, которые разве что «ускоряют смену поколений». Каков же на этом фоне итог жизни героя? — Он… постарел.
Антагонизм эпохи и ее антигероя, государственной громадины и слабой, но не сдающейся частности, основополагающий для второй части романа, в третьей части обессмысливается. В новое время, не теребимый более общественными понуканиями, герой остается один на один с собственными делами и мыслями. И оказывается, что время, полувековое время сложнейшего этапа истории, прошло побоку, не задев, и жизненное разочарование герой может записать на счет только собственных ошибок.
Самое печальное (и смешное) то, что он ведь и этого самообвинения не доводит до конца. Любые его рассуждения в третьей части оканчиваются примиряющей ссылкой на возраст: «ну да чего ждать от брюзгливого старика». Возрастная динамика перевешивает и историческую, и нравственно-психологическую.
В первой части герой — жертва эпохи, во второй — ее тип, необходимая принадлежность времени, в третьей — просто старик. «Все поправимо» — и все непоправимо заканчивается.
Три части романа строятся одинаково: завязкой выступает страшное известие (собрание по космополитам, исключение из института и дело о фарцовщиках, угрозы компаньона), бесполезные усилия приближают отчаяние героя, кульминацией становится крушение прежней жизни (детства в Заячьей Пади, модной институтской молодости, достатка дельца) — и все заканчивается неожиданным выходом в следующей главе: отъездом в Москву, бегством в армию, уходом в дом престарелых. Испытания героя не приводят его ни к какому итогу, кроме вывода о том, что «трение побеждает всегда» — побеждает человека время, не историческое, а простое безличное время, стирающее жизнь и смысл ее.
«Нет ничего» — излюбленные слова героя в третьей части, итог его жизни, выдаваемый им за мудрость типичной старости. Этому «нет ничего» вторит «кто же я такой?» из второй части и эпиграф из Бунина: «Неопределенное сознание себя и всего окружающего и есть моя жизнь, не понимаемая мной».
Автор хочет примирить нас с неизбывной частностью, бессмысленностью всякой жизни. А значит — с ее безответственностью, независимостью итогов воспитания от личных усилий воспитуемого.
И в романе самое ценное — не идейный (идеи противоречивы и брошены на полдороге), не исторический (выстаивание против советской эпохи обессмысливается разочарованием в новом времени), не событийный (тайны так и не раскрыты, повороты судьбы случайны) — не все эти внешне заметные, эпические планы, а лирика разлитых по роману тонов удовлетворения и тревоги, света и замутненности, увлеченности и апатии. Это психологический по исполнению, исторический по форме и абсолютно неэтический по смыслу роман воспитания. Он растит героя в логике и праве частного стремления, с детства внушив ему отторжение от любых целей, которые не могут быть таким непосредственным источником счастья, как, скажем, придвинутая к кровати табуретка с посоленным хлебом и водой в большой отцовой кружке.
Старик, с которым не разговаривает его собственная жена — женщина, чью жизнь он исковеркал малодушием. Доктор наук с математическим образованием, «никогда не увлекавшим его всерьез». Обыватель, легко осуждающий тех, кто не смог устроиться в новой жизни: растерялись, не дернули в Америку или, как он, хоть в бизнес — разворовывать ресурсы или продавать просроченные заграничные отбросы…
Сосредоточенность на ценностях частного бытия не принесла Мише счастья и не сделала его Героем. Как не осчастливила и не возвысила все наше общество, только сейчас начинающее, кажется, испытывать потребность в целях, расположенных чуть дальше берущей руки.