Матросская тишина
Шрифт:
Вероника Павловна, для которой воспоминание о ее муже, Петре Дмитриевиче, всегда было тягостным и обдающим душу какой-то жалобной мглой, и на этот раз почувствовала свою хотя и давнюю, но не заглушенную годами вину. И всякий раз, когда при воспоминании о нем ее начинала мучить совесть за то, что она так резко отторгла от себя преданного ей человека, в сознании ее как бы сам собой образовывался спасительный островок оправдания: «Он пил…»
Словно заранее ожидавшая этого упрека, Вероника Павловна поставила на стол чашку и не столько дворнику, сколько себе сказала:
— Ведь он так
— Полечить бы надо было человека. Полечить… Уж кому-кому, а вам-то, доктору, это дело доступно было. — Дворник, насупив брови, сердито кашлянул в кулак. — А вы — врач. Смогли бы ему и помочь, если б не перебежал вам и Петру Дмитриевичу дорогу этот одесский ферт. Ведь на него работаете. Трудитесь на двух ставках, а поглядите на себя: шубенка, что справили лет десять назад, и сейчас из нее не вылазите, вся в залысинах, а ваш Алик ходит будто только что сошел с витрины ГУМа. Да и Валерка заброшен.
Вероника Павловна хотела что-то сказать в оправдание, но, видя, что дворнику не нужны ни ее объяснения, ни оправдания, осеклась на полуслове. А Семен Данилович продолжал:
— Встретил я недавно Петра Дмитриевича, в пропитую субботу это было, под вечер. Постарел, опустился… Работает на старом месте инженером. Живет один. Говорит, что пьет меньше. Я хоть и не совсем поверил, но сделал вид, что поверил. Посидели мы с ним часок в кафе. Немного причастились. — Дворник тоскливо посмотрел в глаза Веронике Павловне. — Как он хорошо говорил о вас!.. Тоскует и сейчас. Все себя винил. А когда заговорили о Валерке — заплакал. По чести признаться, глядя на его слезы, я тогда плохо подумал о вас. Нехорошо вы поступили с ним. Променяли сокола на змееныша.
— Почему змееныша? — робко спросила Вероника Павловна, сердцем чувствуя, что зря этот старый и честный человек не будет оговаривать и хулить другого человека.
— А как же его назовешь? Вижу, вы с него пушинки сдуваете, каждый раз, когда он уходит, вы ему из окна ручкой машете, воздушные поцелуи шлете, а он… — И снова в прицеливающемся взгляде дворника затрепетала, как в силках, мысль: «Бить или не бить, если уж замахнулся?..» Семен Данилович понял, что в своем откровении зашел так далеко, что отступать уже было нельзя. Да и нечестно: растравил душу человека — и, недоговорив правды, нырнул в кусты.
— Что он? — Лицо Вероники Павловны посуровело, глаза сузились.
— Другая у него есть. Помоложе вас лет на пятнадцать и на своей машине раскатывает. Сколько раз я ее ни видел — всегда в новых нарядах, видать, с достатком. А раз она вышла из машины у комиссионного магазина в костюме, какие продают только на чеки да на доллары.
С каждым словом дворника лицо Вероники Павловны становилось беспомощнее, легкий румянец, как накатистой волной, был смыт с ее щек, и их обдала серая бледность, отчетливее обозначившая пучки мелких морщинок у глаз.
— Вы не ошиблись, Семен Данилович? Говорите — молодая, модница?.. С машиной?.. А какая машина, какого цвета?
— На машине я ее видел всего два раза, и оба раза это была «Волга» темно-вишневого цвета.
— Она брюнетка или блондинка? — Теперь уже в Веронике Павловне говорила не столько жена, сколько, главным образом,
— Блондинка… Рыжеватенькая такая. Сама по себе высокая, статная. Одним словом, твоему Алику подходящая пара. Оба со стороны глядятся как на картинке. Таких фотографируют в заграничных журналах. Моя внучка выписывает такой журнал.
— Вы говорите, видели их у комиссионного магазина? А еще где вы их видели?
— Несколько раз видел на углу Горького и Тверского бульвара у магазина «Армения», там у меня территория. Ваш Алик не знает, что я там на полставки, по совместительству. Раз видел у шашлычной у Никитских ворот.
Тяжело было Веронике Павловне выслушивать все это, но она должна была об этом знать. Самое страшное и унизительное для нее в этом было то, что ее предположение о том, что у мужа есть другая женщина, предположение, которое она гасила в себе, за какие-то полчаса душевной беседы со старым человеком стало отчетливой черной явью. Всего больнее, всего чувствительнее ложились на ее сердце слова дворника, сказанные о ее сопернице: молодая, высокая, статная, с собственной «Волгой»… в дорогой модной одежде. Нищенкой и старой несчастной женщиной почувствовала себя Вероника Павловна рядом с этой, пока еще незнакомой ей юной женщиной.
Видя, что своим откровением он привнес в жизнь Вероники Павловны тревогу и боль, Семен Данилович перевернул чашку кверху дном, поставил ее на блюдце и, поправляя под ремнем гимнастерку, встал.
— Не судите меня, Вероника Павловна, строго. Я сказал то, что видел своими глазами. Если б у меня к вам не было душевности и добра — я никогда не открыл бы рта. Все это рассказал вам как родной дочери. Да и Валерку жалко. Подзабросили вы его. Посмотрите, в каких ботинках ходит. Ему уже шестнадцать, а он еще ни разу не видел приличного костюма. Все в школьной форме бегает да так, в чем попало.
Все, что говорил старый дворник, — была сущая правда. А поэтому Вероника Павловна сидела как побитая, не зная, чем возразить и что на это сказать хорошему, доброму человеку.
Уже у двери коридора, поблагодарив за чай, Семен Данилович на прощанье как бы в утешение сказал:
— Когда в саду куст смородины или крыжовника заражает тля, то этот куст выкорчевывают и сжигают. Некоторые пытаются опрыскивать химикалиями, но получается все впустую. Больной куст становится опасен для других кустов. Рано или поздно его выкорчевывают. Вот так-то, милая.
— Так что же вы мне посоветуете? — как-то виновато проговорила Вероника Павловна.
— Своей дочери я бы посоветовал гнать в три шеи такого проходимца. И чем раньше, тем лучше.
— Так что же — разводиться? — еле слышно вымолвила Вероника Павловна пересохшими губами.
— А это уже вы решайте сами. В таких делах советчику — первый кнут.
Уже после того как на лестничной площадке за дворником тяжело захлопнулась дверь лифта, Вероника Павловна еще долго, словно в стопоре, стояла в коридоре и широко раскрытыми глазами смотрела в зеркало на стене. Смотрела и не узнавала себя: рот, изогнутый в скорбной подкове, выцветшие глаза, ничего не выражающие, кроме страха перед будущим и вины перед сыном.