Maxximum Exxtremum
Шрифт:
И тут же — звонок, звонит Креветка. Всё ясно. Лё-ша, они сейчас придут в гости — вопрос или перед фактом? — они уже идут. Всё понятно.
…И вот они, гости — две бутылки шампанского, которое он величает «шэ» (меня всего сводит и мутит), бутылка вермута, торт… Пальтишко, костюмчик-галстук, сменные панельки, пачка денег, пачка «Парламента», полусвязная чванливая речь, потухшие угольки глаз и души… Когда мне кто-нибудь заводил речь о том, что некоторые людишки уже мертвы, но сами не знают об этом, я только усмехался и говорил, что поменьше надо читать книжки; теперь же я это чувствовал — нутром, кожей — физиологическая реакция на труп…
…Поздно,
— Пойдём домой, — сказал я, поднимаясь.
— Ну, посиди с нами, посиди, — заверещала она, — ну, подожди, я в сортир…
Она поднялась, показалось, кое-как, едва владея собой подмигнула Г., и пошла — пошатываясь, повиливая бёдрами и улыбаясь — вполне однозначная ассоциация — как последняя проблядь!
Он тут же вскочил и последовал за ней.
Ни жив ни мёртв, я опустился на стул, поставив пакет на пол. Креветка, очень довольная, отплясывала, извиваясь вокруг какого-то младо-быковатого кекса. На меня она не обращала никакого внимания (чего не скажешь обо всех прочих, особенно официантах). Тут меня пронзила догадка: поссорилась с Г. — и ясно из-за чего, из-за кого!! И они пошли вместе!! Я уже чуть не наяву видел, как они целуются и зажимаются в сортире. Я двинулся туда.
— Ну можешь ты подождать — нам надо поговорить! — Они стояли в предбанничке у сортира, очень близко друг к другу, курили, о чём-то говорили (о чём, о чём можно?!).
Она приблизилась ко мне и начала стаскивать с меня куртку. Я сопротивлялся, что-то говорил…
— Иди сядь, поешь пока — ты же любишь жрать. Мы сейчас придём. — Она взяла жетон, вытолкнула меня, раздетого, вон.
О Кочан, ты нам помоги!
Через пару минут я вернулся и стал пытаться выволочь её оттуда поговорить, домой в конце концов. Она сказала, что домой пока не собирается — хочешь ехай один. Я чуть не силой взял у неё жетон, взял в раздевалке куртку, оделся и чуть не силой отдал ей ключи. Со словами: «Я ухожу, понимаешь?» И ушёл.
На улице. Тут, конечно, ясно, что не могу без неё. Ну как же так-то?! Вот так просто — на эту дрянь ничего не действует. Не могу вообще. Чудовищное напряжение — ещё мгновенье, и слёзы хлынут из глаз моих. Как же можно до такого докатиться!
Постоял-покурил, и обратно: всё-таки пьяная… надо её… в последний раз… Захожу опять — куртка, шапка, пакет… Сидит весёлая, никакая, покачивая головкой в такт музычке (играет то шансончик, то «эх-блять-чешуя» — что само по себе отвратительно, а в исполнении кабацких музыкантов омерзительно — людей, которые могут под это поглощать пищу, надо расстреливать!)
— Эля, Элечка, в последний раз…
Выхожу. Не могу выйти, заворачиваю в бар. У стойки сидит Кроткович. Оба удивлены. А ты что не с ними? — спрашиваем одновременно.
Какая гадость, дети мои! О горе мне, будь проклят тот день!…. Я иду домой, в мультимедиа — и - такого не бывало за всю не с того начатую жизть мою! — трезвый, но шатаясь да ещё ругаясь — матерно, совсем неоригинально и вслух! Вообразите себе самое ужасное (самое хуёвое, хуй вам в рот!), что можно представить, а теперь откройте глаза и осознайте, что оно перед вами! Кьеркегор был импотентом, Ницше девственником, Достославный эпилептиком, Григорьев алкоголиком… Гаршин летит с лестницы… Кольцов дохнет в своей одинокой глубинке — Ленин в Горках в период последних песен! Ай-со-лей-ша-а-ан! Продажность — одно слово, определяющее всё.
Женщина должна быть предана, как собака, шепчет мне барандель, а я ему вторю вслух, а не гулять, как кошка, сама по себе и не быть проституткой, как самка человеческого детёныша! — и вместе удыхаем над тем, что сморозили…
Мне было очень плохо, очень-очень. Хотелось заплакать (заебал ты своим «заплакать»!), но как-то это непривычно, слишком уж откровенно… Вокруг привычная картина — соседи за фанеркой, их склоки и телевизоры, высохшая вода в питьевом ведре и сгустившаяся-протухшая в помойном…
Хоть за что-нибудь зацепиться… Клянусь, шепчу я, что когда стану насосом (а ведь стану очень скоро — я верю, я чувствую, я…), в моём поведении не будет ничего от продажности! Да, золотые мои, после такого — если у меня даже будут миллионы денег, это меня уже не изменит ни на йоту. Что б я когда-нибудь… нет, никогда!
22.
«Я по тебе соскучилась!..» — пропищала, почти пропела она в трубку…
Чтобы сразу с порога броситься заниматься любовью — да в абсолютно трезвом виде! — такое я только в кино видел. Мы столкнулись в тесноте кухни — я обхватил её за талию, сначала игриво, а потом с неистовством целуя, прижимал её к себе, отрывая от пола, словно хотел всё её тело втянуть в своё; руки мои ощупывали её под майкой, под трико, как бы проверяя, каков объём и консистенция этого объекта, который вскоре станет мной… Прижав её всю к себе, я вдруг повалился вместе с ней на пол. Конечно, она поняла и конечно, сказала: «Лёшь, погоди — сходи в магазин за чаем…» Покрывая её лицо и шею поцелуями-укусами, я в безумной страстной возне раскантовал её на полу — так, что она оказалась ничком подо мной в недвусмысленно раздвинутой позе со стянутыми с задницы трико… За чаем? — зачем? С величайшей похотью я ворвался в ее плоть и начал конвульсивно пронзать ее сверху вниз, будто стараясь пригвоздить ее к полу…
Через несколько минут, поднявшись с тела измятого, истерзанного, чуть не изнасилованного Зельцера, нелепо возлежащего посреди кухни с натёртыми, разваленными половинками, с клокочущей между ними спермой, я, конечно же, взял авоську и отправился в магазин.
Но обычно я проникал в её глубины сбоку и делал всё как мог осторожно в так называемой в позе ложки — лишь иногда, распалившись, переваливал ее на живот и показывал ей максимум своей мужской сути — чтобы она, сучка, почувствовала и «компонент унижения» — конечно же, рудиментарный и игровой, но всё-таки не лишённый некоего ритуального смысла…