Maxximum Exxtremum
Шрифт:
Когда она вернулась, я пытался давить на жалость — ныть и напоминать, что чуть не сдох, на обстоятельства — напоминать, что сегодня выпускной и как же она и Петя — сама же тоже приглашала, говорила, что все будут с кавалерами, а ей неудобно… пытался прикоснуться к ней… — но ничего не помогало — она очень раздражалась и вопила, что у неё нет времени на всю эту лабуду, а я сам виноват — потому что «глупой» и «надо было себя лучше вести!» — а как, золотые, как?!
Не допив чай, она пригласила меня ассистировать — гладить платье и вешать его на вешалку, упаковывать туфли в коробку и пакет, а потом и тащить всё-это.
В троллейбусе она посмотрела на мою руку, которой я держался —
В этой столовой всё хорошо и дёшево — решили взять фаршированный сладкий перец, салат из помидоров и компот из чернослива. Она заказала, я всё повторил себе, хотя это всё же было дороговато; за себя она заплатила сама. Я чувствовал себя неуютно — в своей тарелке как в её, уже на своём развалившемся диванчике, как принцесса на горошине и на бочке с порохом, но решился на последний отчаянный шаг — сделать вид, что мы мило болтаем и загрузить её какой-нибудь весёлой историей из нашей ералашной жизти.
12.
На другой день мы проснулись довольно поздно и будто в другом мире. Вставать не хотелось вообще. Мы поочерёдно, отягощаясь, трясясь какой-то дрожью, как от холода, хотя было тепло, встали помочиться и попить воды, а потом слегли опять, и вроде снова накатило.
— Саша, я этого не вынесу, — простонал я, замечая, что голос мой звучит как-то по-протезному, — я ж ночью чуть не сдох.
— Да я-то, — отвечал он без иронии, трясясь и говоря также дискретно, — щас музыку послушаем.
— А бабка?
— Наша музыка, Олёша, не очень оптимистична.
— Ты уж меня извини, — начал я, собираясь с мыслями, вспоминая нечто нехорошее, — я что-то совсем…
— Зверь ты, Олёша, — вздохнул он, — весь чайник изогнул, лужа крови… Как ни странно, ничего особо не болит — как будто всё во сне было… Особо — я подчёркиваю…
Он включил «мыльницу» потихонечку, и мы впервые прослушали «Dark Side Of The Spoon» Ministry, «Nova Akropola», «Macbeth» и «Kapital» Laibach. В финальной композиции последнего на фоне ломаного электронного ритма и рэпа вдруг откуда ни возьмись возникает русское церковное песнопение: басовитое «Гос-по-ди!..» — мы были потрясены этим, но ещё более тем, что «мыльница» передавала сие с каким-то невероятным стереоэффектом. Когда композиция закончилась, мы услышали своеобразное её продолжение из комнаты с бабушкой — там, оказывается, батюшка читал над усопшей…
Вынесли,
Конечно, мы шли не в школу, а в ближайшую рыгаловку — на автовокзале. Состояние было отвратное. Даже и пить, даже и пива не хотелось — да и опасно — мало ли что… Всё вокруг было если уж не совсем страшным, как вчера, то неустойчивым, подозрительным…
— Вот у Шопенгауэра, — пытался разглагольствовать я, судорожно, но долго подыскивая слова и забегая собеседнику наперёд, — наглядная (в буквальном смысле наглядная!) картинка мира как представления: если все сдохнут, останется только одна какая-то одноглазая калека-букажка, то мир будет существовать, поскольку ею воспринимается, а уж если выколоть, то всё. По мне, реальность — она как абстрактные узоры на обоях — чтобы увидеть в них смысл (например, зловещий) нужен человек, да в определённом состоянии — например, с похмелья.
Он равнодушно хмыкнул.
— У меня так доходило до того, — продолжал неизвестно для кого говоривший оратор, — что я, отливая с будунища в тесном санузле, узрел через клеёнку на стене — посредством не понять откуда возникшего эффекта так называемой 3D-медитации — трёхмерное пространство — ясное, прозрачное и просторное…
— А как лик-то возник! — внезапно оживился ОФ.
Один раз — как водится во время похмельной бессонницы — мы смотрели дедов ящичек (у него ещё не было звука), и вдруг на не очень динамичной картинке какого-то фильма я увидел лик — типичный древнерусский Спас — он, естественно, не был явлен по ТВ как таковой, а как бы смутно проступал, как будто выключили телевизор — старый советский рыдван, — и на погасшем экране горят рудиментарные цветные пятна. Я хотел сказать О’Фролову, но не стал его пугать — и так было страшновато. «Видишь?» — сказал он. — «С прямым тонким носом, почти как у тебя», — сказал я, пытаясь даже пошутить, чтобы не помешаться в этот миг рассудком — взгляд был невыносим. — «Да» — сказал он, и вскоре лик растворился.
«Да…» — повторил я теперешний и поклялся себе и товарищу, что никогда больше не притронусь к этой мерзкой зелёной маслянистой слащавой жидкости. С тех пор мне неприятен даже самый запах и привкус конопли, а молоко, тем более, кипячёное, я не люблю с детства.
Однако главное, как оказалось, не в воздержании-невоздержании, а в том, что тогда в нас проник сам вирус измены, вселился (или просто проснулся, активизировался внутри) этот метафизический страх, и теперь уже нельзя беззаботно наслаждаться ничем, даже вином, нельзя быть уверенным ни в чём, даже в таких обиходно-бытовых вещах, как трёхмерное пространство и линейно текущее время и, соответственно, даже в собственном существовании в них. Всё какое-то непрочное, неоднозначное, странное и страшное — как для Кастанеды-воина, увидевшего и понявшего другое, откуда уже возврата нет… Впрочем, тогда мы его не читали ещё…
Надо отметить, что в отличие от ОФ, тоже зарёкшегося вслед за мною, я этот обет сдержал.
Полчаса переходили дорогу, взявшись за руки, как пидоры, пропуская машины, которые ещё метров за сто. Некий горбатый москвич как назло-назло ехал крайне медленно.
«Ну ты едешь или хуй сосёшь?!» — не выдержал я, заорав на деда, восседавшего в своём авто с осанкой маршала на параде. Окно было открыто, а сам он был в шапке-ушанке, величественно обернулся — наш Дядюшка дед!
13.