Майорат
Шрифт:
Дома Майоратс-херр спросил Лейтенанта, откуда тот знает еврейский. «Я ведь постоянно имею с ними дело, как тут без языка, — ответил Лейтенант, — но сколько денег я выложил в свое время за книги, да на репетиторов; правда, денежки те давно уже окупились с избытком, я ведь все теперь понимаю, когда они начинают шептаться между собой. Взгляните-ка сюда, в этом шкафу у меня сплошь еврейские книги, и Талмуд, и прочие сказки, и описания их обычаев и нравов. Знаете, что сказала напоследок старуха? Выразила, так сказать, надежду, что Эстер со дна на день умрет, и вот тогда-то можно, мол, будет устроить прекрасный аукцион! Кстати, ей и впрямь по отцову завещанию отошла целая коллекция элегантнейшей мебели, и тут в округе поговаривают, что, хоть и не наносят ей визитов, как в батюшкины времена, всякие там знатные господа, она, тем не менее, что ни вечер, наряжается в пух и прах, сервирует в комнатенке своей чай, словно бы для избранного круга, и говорит притом — на каких только языках не говорит!» Однако Майоратс-херр почти его уже не слушал, перебирая любовно том за томом. Лейтенант пожелал ему спокойной ночи, и, стоило ему только выйти, Майоратс-херр погрузился в книги с головой; один за другим явились к нему все патриархи и пророки, все мудрецы, и удивительные их истории волнами вселенского потопа захлестнули комнату его, слишком тесную для подобных множеств. Но вот ангел смерти смел их всех прочь могучим мановением крыла, а он читал, остолбенев, историю, написанную, казалось, только для него: «Лилит была создана в раю с Адамом вместе; но был он слишком робок, и слишком целомудренна была она, и не познали они чувства своего; и создал тогда Господь ему в милости своей и в желании продолжить род человеческий, женщину из ребра его, о коей грезил он по ночам. Узрев соперницу свою в любви, бежала в горе Лилит от Адама, и переняла, когда пал первочеловек во грехе, дело ангела смерти; рождаются дети Эдема для смерти, и стережет она последний их миг, чтоб дать упасть во рты их с меча своего горькой капле. Несет та капля смерть, и смерть несет вода, в которой омоет ангел смерти меч свой».
Прочитавши последние слова, Майоратс-херр заметался беспокойно по комнате, потом заговорил вдруг вслух: «Каждый человек рождает мир заново, и с каждым умирает мир. Я тоже люблю, боязливо и робко, целомудренную
Придя к себе в комнату, он едва успел присесть, как услышал выстрел; он выглянул в окно, однако же никто, кроме него, казалось, выстрела не слышал. Успокоившись, он вернулся на свой наблюдательный пост и отважился даже открыть форточку, чтобы заблаговременно, и тщательней, чем прошлой ночью, осмотреть комнату Эстер. Многое в комнате переменилось, со стульев сняты были чехлы, а сами стулья, блестя атласною белой обивкой, выстроились полукругом подле изысканной формы чайного столика, на котором попыхивал паром серебряный самовар. Эстер плеснула душистого настоя на раскаленные щипцы и сказала в пустоту: «Нанни, пора укладывать волосы, гости вот-вот придут». А затем сама же и ответила, изменивши до неузнаваемости голос: «Да, милостивая госпожа, все готово». Стоило ей только произнести эту фразу, и рядом с ней стояла уже тоненькая камеристка, и помогала ей завивать и укладывать волосы. Затем Нанни протянула Эстер зеркало, та погляделась в него и сказала: «Господи, ну до чего же я бледная! Вылитая покойница. Что ты говоришь, подрумянить щеки? Нет-нет, тогда я не понравлюсь Майоратс-херру; он ведь тоже бледный, совсем как я, и добрый, как я, и так же точно несчастлив; вот бы он и впрямь пришел сегодня, без него все эти люди будут мне не в радость».
Наконец, оглядевши напоследок внимательнейшим образом комнату, Эстер, одетая в элегантное легкое платье, бросила на канапе пару английских, в роскошных переплетах книг и обратилась, по-английски же, к первому Ничто, которого она, отворив дверь, как раз впустила на сцену маленького своего театра. Чуть только успела она ответить по-английски от имени гостя, и сразу же оказался перед ней высокий мрачноватый англичанин, и в каждом жесте его сквозили разом отменное воспитание, полная непринужденность и верность традициям, коими нация эта выделена из всех прочих народов Европы. Чаепитие становилось понемногу все оживленней, с каждым возникающим у чайного столика — из ниоткуда, буквально — французом, поляком, итальянцем; появился среди прочих и философ-кантианец, и еще один немецкий князь, торгующий между делом лошадками, и молодой теолог, сторонник Просвещения, и несколько путешествующих от скуки дворян. Говорила за всех, естественно, одна Эстер, с невероятной скоростью меняя маски, мнения, манеры речи. Завязался разговор о положении во Франции. Кантианец учинил едва ли не демонстрацию, чем привел француза в ярость. Эстер пыталась, как могла, уладить ссору, но под конец ей пришлось все же пойти на, так сказать, диверсию и, сделавши вид, что ее подтолкнули, пролить кантианцу на панталоны чашку горячего чаю. Едва успели вытереть пролитый чай, как Эстер сказала громко, что слышит шаги Майоратс-херра; это новый ее знакомый, она совсем недавно имела честь быть ему представленной, редких достоинств молодой человек, он буквально на днях вернулся из Франции, и уж он-то наверняка поможет разрешить все спорные вопросы. При этих ее словах словно бы невидимая холодная рука сжала сердце Майоратс-херра. Он испугался вдруг, что вот сейчас увидит самого себя входящим в комнату напротив; ощущение было такое, будто его, как перчатку, вывернули наизнанку. К облегчению своему, на стуле, что придвинула к столику Эстер, он вовсе никого не увидел, однако, прочие гости нашли, в облике его нечто зловещее и, пока Эстер шептала ему что-то на ухо, откланялись один за другим. Когда никого, кроме них двоих в комнате не осталось, Эстер сказала, уже вслух, обращаясь к пустому стулу: «Итак, вы утверждаете, что я не та, за кого себя выдаю; что ж, на это я отвечу вам — вы тоже не тот, кем кажетесь». И ответила себе сама, с точностью необычайной, к удивлению Майоратс-херра — он весь обратился в слух — копируя голос его: «Я попытаюсь говорить яснее; вы не дочь тому человеку, которого весь свет считает вашим отцом, по рождению вы христианка, вас лишили родителей ваших, и вашей веры тоже; с тем я и пришел к вам, чтобы все это вам вернуть. Но объяснитесь же и вы, наконец». — Эстер: «Что ж, пусть будет так. Вы — это я, а я — это вы; нужно все расставить вновь по своим местам, вот только сдается мне, что я-то ничего от этого не выиграю, а вы, вы даже и не представляете себе, сколько потеряете вы, и только Кузен, противный ваш красноносый Кузен поднимется на головокружительную высоту».
Она замолчала и принялась умолять самое себя голосом Майоратс-херра говорить дальше, ибо необычайное ее сходство с любимой его матушкой открыло-де ему лишь половину загадки. Чуть времени спустя, она заговорила снова: «Что же загадочного в желании старого Майоратс-херра, вашего отца, оставить лелеемое нежно состояние свое не Кузену вашему, Лейтенанту, от которого он натерпелся в свое время — не приведи Господь, — а собственному сыну? И согласитесь, что надежде этой суждено было вот-вот осуществиться, ведь жена его была уже на сносях; вот только, что если родится не мальчик, а девочка? все рухнет в одночасье, не так ли? Опасеньями своими он часто делился с одной совсем не глупой Хоф-дамой, и когда ребенок, наконец, родился, повивальных бабок у него — то есть у нее, ведь родилась-то я — оказалось куда как много; эта самая Хоф-дама и вручила батюшке вашему мальчика, которого сама за неделю до того как раз и родила. Меня же отдали услужливому одному еврею, который, помимо денег, хотел еще и послужить вере своей, воспитав из девочки еврейку. Вы читали „Натана Мудрого“?» Майоратс-херр: «Нет!» Эстер: «Ну, да ладно, вас приложили к груди матери, как кукушонка в соловьиное гнездо соловьи, кстати, ничего обычно не имеют против. А мне все это рассказал мой приемный отец, незадолго до смерти; и еще объяснил что заяви я права на родительское наследство, и мне, согласно майоратному праву, считай, вовсе ничего и не достанется, уж лучше он сам оставит мне солидный капитал; от старого Майоратс-херра, в чьих интересах было тайну сохранить, он денег получил-де раза в три больше, чем следовало бы, и только благодаря моим деньгам сумел открыть столь солидное дело. Вы молчите; вы не знаете, как вам дальше быть? Вы клянете суетность рода людского, готового на любую низость, чтоб сохранить в веках свое ничтожное имя и семя? Но что же, и впрямь, делать? Осчастливьте смешного старого Кузена богатством вашим, впрочем, это вы и без того уже успели сделать; я же, я скоро закончу свой путь — погода, знаете ли, меняется в наших местах, и мне перемен этих не пережить. Что такое, вы уверяете, что любите меня? Ах, дорогой мой, я поняла это сразу, с первого взгляда, но наша любовь не от мира сего; сей мир безумен, он испортил меня, он отнял все, не давши ничего взамен. Друг мой, не все мужчины были так же порядочны со мной, как вы; сколько раз пленялась я по-детски щегольскою мишурой отточенных суждений, и попадалась в сеть. Довольно, теперь уходите, знали бы вы, как тяжко мне говорить — Вам — что я не могу подарить вам сердца своего; оно разбито, разлетелось на кусочки, а это только в пьесах разбитые сердца заживают — и заживаются на свете». При этих словах ее слезы хлынули из глаза Майоратс-херра. Когда же он снова смог видеть ясно, Эстер, потушивши ночник, лежала грудью на каменном подоконнике, в тоненькой своей ночной сорочке, и вдыхала жадно холодный ночной воздух; затем она легла в постель, он же сел за свой дневник, чтоб записать, и по возможности в деталях, все сегодняшние чудеса.
Незадолго до полудня, по обыкновению своему, в спальню к нему зашел Кузен и спросил, не появилось ли часом у него желания нанести визит Хоф-даме. Каково же было его удивление, когда в ответ он услыхал более чем внятное «да»; правда, Майоратс-херр оговорился тут же, что охотнее сходит к ней один. Он немедля оделся и отправился в путь; Кузен вызвался все же проводить его, зная прекрасно, что в этот час Хоф-дама уж наверное дома одна. Дорогой они минули высокое здание, при виде которого у Майоратс-херра забилось учащенно сердце: «Что это, магазин? там торгуют людьми? — спросил он, — вон там, где зеркальные стекла? Видите вон ту статую, я как-то ночью и сам сидел за нею, в нише». — «Вы что же, не узнали собственного Майоратс-хауса? — спросил Кузен. — Уж там-то жить наверняка много лучше, чем в скромной моей лачужке.» — «Боже, сохрани! — ответил Майоратс-херр, — уж лучше б я и вовсе не видел его; такое впечатление, что вместо раствора камни эти сцементированы Голодом и Горем». — «И то правда, те люди, что строили дом этот, едва ли ели досыта, ведь батюшка-то ваш был куда как прижимист он и мне самому вчинил как-то иск, а мне тогда, к слову сказать, едва хватало на кусок хлеба; он, видите ли, погасил мой счет от портного, а я не уплатил ему долга в срок». — «Бог мой, и впрямь нехорошо, — сказал Майоратс-херр, — вот по таким-то векселям и платят потом наследники».
За разговором они и дошли как раз до нужного дома; Хоф-дама попросила их обождать с полчаса — ей-де нужно дописать буквально несколько строк. Кузен взглянул на часы: ждать он не мог, как раз наступило время обычной его полуденной прогулки, он откланялся и Майоратс-херр остался один. В комнате ему было неуютно. Резная квакша с разинутым ртом на маленькой стремянке в углу, казалось, одержима была злобным бесом; цветы в горшках тоже выглядели отнюдь не безобидно; ему мерещилось, что из-за штор подслушивает за ним дюжина отставных дипломатов. Но пуще прочего
Там, однако, он стал свидетелем происшествия, только лишь усугубившего и без того плачевное состояние его души. Перед домом Эстер он увидел множество евреев, мужчин и женщин, оживленно споривших о чем-то между собой. Так как вмешиваться ему ни во что сейчас не хотелось, он прошел мимо, и только лишь дома спросил у служанки о причинах суматохи. Она объяснила: час тому назад вернулся из поездки в Англию жених прекрасной Эстер, и вернулся разоренным совершенно. Старая Фасти стала ему было выговаривать: она и на порог-то его не пустит, а о приемной ее дочери ему теперь и не мечтать; однако, тут вмешалась Эстер и заявила во всеуслышанье: она-де обещание свое исполнит, прямо сейчас, и выйдет замуж за несчастного как раз потому, что нужна ему как никогда, а не то она давно бы уже помолвку расторгла — хотя бы по нездоровью своему. Старуха чуть не взорвалась от бешенства, насилу ее успокоили сбежавшиеся на шум соседи, благо были среди них люди пожилые и весьма среди евреев уважаемые. Вот народ и возмущается, ведь Фасти не из заботы о приемной дочери не хочет выдавать ее замуж, девочка-то больна, и серьезно, и очень уж старухе хочется заполучить ее наследство.
Итак, стоило ему только изобрести способ вернуть Эстер долг, женившись на ней, на отверженной, и тут же снова все рушится; более того, сама его страсть к ней казалась ему сейчас едва ли не преступной. Он видел через окошко Эстер: оцепеневшая, бледная как смерть лежала она на диване, а жених ее, жалкий маленький человечишко, все пересказывал ей злоключения свои. Свет горел ярко; немного придя в себя она принялась беднягу успокаивать и пообещала передоверить ему торговое предприятие свое, едва они только поженятся, при одном условии — он не должен впредь переступать порога ее комнаты. Он тут же поклялся выполнить любое условие, какое только придет ей в голову, лишь бы она спасла его от нищеты — и еще от старухи Фасти. «Она — черный ангел, ангел смерти, — причитал он жалобно, — я это знаю точно; она следит за тем, чтобы кто не зажился ненароком на свете дольше положенного срока, чтоб умирающие не мучились долго, и чтобы не были она обузой для ближних своих. Однажды я видел, как она выходила от матушки моей — та как раз лежала при смерти, — а когда я сам подошел к кровати, матушка была уже мертвая; и шурин мой рассказывал о том же, но вообще об этом лучше не говорить. Она делает благое дело; но я ее боюсь». Эстер поколебалась немного, а потом сказала: «Подумай хорошенько! Если ты так уж боишься ее, лучше не женись на мне. Мне все одно, я для того только и выхожу замуж, чтобы тебя спасти от нищеты; так что подумай, и иди, оставь меня одну». Жених ушел. Едва он закрыл за собой дверь, Эстер тут же, с видимым усилием встала и пошла к зеркалу, но, глянув на отражение свое, вскрикнула в испуге и заломила судорожно руки.
Майоратс-херр прикидывал уже на глаз расстояние, отделявшее одно окно от другого; он чувствовал, он знал наверное, что должен прямо сейчас пойти к ней, утешить ее, успокоить. Но покуда он решал, как будет лучше — прыгнуть очертя голову к ней в окошко или все же перекинуть для надежности с подоконника на подоконник доску покрепче, послышался, как и в прочие все вечера, выстрел, и безумная жажда деятельности вновь охватила Эстер. Она скользнула мигом в открытое бальное платье, накинула огненного цвета домино, надела маску и принялась вызывать из небытия одну фигуру за другой. Все было так же, как вчера, но только с дикою какой-то суматохой. Гротескные маски — черт, рыцарь, трубочист, огромный петух — кричали, скакали и лопотали на всех языках разом, а она все лепила из воздуха призрак за призраком. Она была находчива, изящна, остроумна, она пикировалась сама с собой без устали, не упуская ни единой маленькой оплошности своей, ни единого промаха, и каждый выход умудрялась парировать тут же, в каждой слабости находя сильные стороны. Одной лишь маске не нашлась она, что ответить сразу; та бросила ей упрек, не слишком ли, мол, легкомысленно поступает она, назначив столь скоропалительную свадьбу. «Вы свадьбой называете ту милостыню, что протянула я бедному юноше? Ведь я осталась совсем одна; Майоратс-херр всегда будет слишком долго взвешивать все за и против, прежде чем сделать для меня хоть что-нибудь, а часикам моим недолго осталось тикать; Давид плясал перед Ковчегом, так же плясать стану и я, и тем приближу миг высшей встречи». С этими словами подхватила она подол домино и закружилась в неистовом вальсе, подражая с ловкостью необычайной звукам скрипок, труб, гобоев и валторн, и все до единой маски закружились за нею следом. Только лишь закончился вальс, все стали умолять ее станцевать фанданго. Она тут же скинула долой домино, и платье тоже, схватила кастаньеты и принялась за огненный испанский танец с такою страстью, что Майоратс-херр ничего уже не знал и не помнил, глядя лишь на нее, ею одною полный. Стоило ей остановиться и принять от публики все причитающиеся в подобных случаях комплементы, как в комнату протиснулся маленького роста человечек; Майоратс-херр увидел его тут же, лишь стоило ей обратить на внимание свое на вновь вошедшего — тот, облаченный в потрепанное старое домино, раскланивался перед гостями. «Господи, да это же несчастный мой жених, — сказала она, — он хочет кунстштюками своими заработать хоть немного денег.» Убогий человечек в домино внес в комнату собственноручно стул и маленький столик, объявил выступление свое, развел руки в стороны, чтобы собраться и привлечь к себе внимание, и показал для начала несколько карточных фокусов; затем, непонятно откуда, принялся он доставать сперва кубок, затем кольцо, кошелек, подсвечник, и прочие в том же духе предметы, и публика встречала каждый бурным взрывом восторга. Напоследок он, не снимая маски, скинул вдруг ветхое свое домино — ни дать, ни взять душа, освобожденная из кокона плоти — и оставшись в изящном белом костюме, возгласил, что вот сейчас он, уже без всяких фокусов, покажет необычайный акробатический трюк; с этими словами он опустился ловко на пол, лег на живот и завертелся вокруг своей оси, как проколотый булавкой жук. В Эстер, однако, эта его метаморфоза вызвала приступ невыносимого к нему отвращения; она закрыла глаза, пошатнулась и рухнула ничком на кровать. В одно мгновение исчезли все призраки, и перед Майоратс-херром осталась только лишь несчастная, замученная, больная возлюбленная его; решившись, наконец, помочь ей, он бросился из комнаты вон. Он скатился по лестнице вниз, но ошибся, видимо, дверью и оказался в комнате, в которой никогда прежде не был. В тусклом свете фонаря метнулась вдруг из из тьмы ему навстречу целая толпа чудовищных пернатых призраков, с уродливыми красными носами, свисающими наподобие ночных колпаков, на костлявые их подбородки. Он кинулся обратно, и взбежал по лестнице аж до чердака, тщетно пытаясь отыскать свою дверь. Лестница кончилась; он огляделся; вокруг сидели тихо божественные существа, символ за символом ангельской кротости, белые голуби; ему показалось, что его занесло в странное некое место, где-то между преисподней и царствием небесным, и тоска по райскому, по невозможному здесь и сейчас блаженству покоя захлестнула его, успокоив, как успокаивает вылитая за борт ворвань бушующие в море волны, все страсти, обуревавшие его; он понял и принял как данность, что в мире ему места больше нет, и тлеющий — едва-едва — огонек заботы об Эстер погас тоже.