Майя Кристалинская. И все сбылось и не сбылось
Шрифт:
И вскоре «брызги шампанского» превратились в танго и осели на самой популярной, пожалуй, пластинке того времени. Ее привезли откуда-то с Запада, и никто не знал, как именно она к нам попала. В СССР пластинку переписали вполне официально, правда, по западным меркам это называлось «пиратством», разрешения ни у кого не спрашивали. Пластинка стала реликвией в домах, где хранилась другая реликвия, более основательная, — патефон, его крутили на вечеринках и семейных торжествах. И когда игла в мембране касалась первого желобка диска, вступал без всяких предисловий аккордеон, предлагая гостям выйти из-за стола, встать парами и целомудренно прижавшись друг к другу, плыть по убаюкивающим волнам танго, и этот обособленный мирок в коммуналке становился на несколько минут вожделенной танцплощадкой.
И
Но в привечаемые довоенные времена одним лишь танго не ограничилась ностальгическая атака из восьмидесятых. Вдруг всплыли песни, которым уготовано было место на глубоком илистом дне Леты. Когда-то они были не просто заметны, их истово любили, и не только потому, что сами по себе были хороши эти песни. Они отличались от тех, где любовь была безоблачной, а влюбленные и не помышляли о расставании. «Вам возвращая ваш портрет, я о любви вас не молю, в моем письме упрека нет, я вас по-прежнему люблю», — обволакивал слушателя всегда тоскующий, с мягчайшими, редкими на эстраде обертонами тенор Георгия Виноградова. Он же пел и другую песню, обращенную к женщине; женщина звалась «Счастье мое», но исполнение Виноградова словно бы ставило под сомнение бесповоротность этого счастья. К слову сказать, автор этих песен вместе с ними из Леты не вынырнул, исчез бесследно, во всяком случае для широких масс.
Георгий Виноградов же пел еще долго и после войны, сначала был ведущим солистом Краснознаменного александровского ансамбля, но чем-то подпортил себе певческую карьеру — то ли неучтиво обошелся с одним из наших видных дипломатов на банкете после одного из концертов, то ли так же неучтиво высказался о КГБ, истину сегодня найти трудно; пел он потом только на радио. О его «грехах» можно и нужно забыть, а вот голос его забыть невозможно.
Годы тридцатые были покорены решительной атакой ностальгии без всякого сопротивления, они сдавались, выбрасывая флаг, однако не белый, а красный. С серпом и молотом в верхнем углу. Другого флага и быть не могло.
И уже в ход пошли и марши с красноармейской выправкой. «Если завтра война, если завтра в поход» или «Красная Армия всех сильней» (когда-то было и так) были все же отброшены, не поддавались ностальгии, однако по дороге к «восьмидесятникам» зашагали песни-марши, которые наизусть знает брусчатка Красной площади. «Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля» — а в Кремле, согласно песне, не Горбачев бодрствует в ранний час, а Сталин. Его нет в песне, но он все же незримо присутствует; в таких песнях не бывает иначе… «Москва майская», «Марш энтузиастов» («Здравствуй, страна героев, страна мечтателей, страна ученых…»), «Марш веселых ребят» («Легко на сердце от песни веселой…») — самые советские из всех советских песен, самые любимые из всех любимых, они глубоко вселились в души каждого москвича, отправляющегося на Красную площадь вместе с длиннющими, тянущимися по всей улице Горького и всем прочим улицам, упирающимися в Манежную колоннами с шарами, бумажными цветами, а главное — с портретами «вождей» числом с десяток. И «основным» портретом — «отца всех народов», человека во френче, смотрящего на колонны добрыми глазами, как и подобает мудрому из мудрых. А пойти было необходимо не только для того, чтобы продемонстрировать свое единство и солидарность с жаждущим поддержки, забитым трудовым людом планеты, а с тем чтобы глазами отыскать его на темно-коричневой трибуне Мавзолея, крикнуть «ура!» в ответ на громовой голос, ухавший над площадью: «Великому Сталину — слава!» А он, великий скромник, будто и не замечал этих слов.
И в сороковых, уже не роковых, а победных, и в пятидесятых, и дальше эти песни оставались жить, но уже сильно постаревший москвич не старался отыскать глазами на трибуне Мавзолея ни одного из новоявленных вождей, кому доставался руль тихо сползавшей в кювет державы, и шел мимо в «красные» дни
И песни стали тускнеть, их на глазах приспособили к фальшиво-громогласным донесениям об исторических победах в стране невероятно развитого социализма. Фальшь была песням противопоказана. Они звучали искренне в годы, когда появились, когда вождь говорил «надо», а народ, по взмаху его руки, отвечал «есть!» и никто не видел (или не хотел видеть) спрятанную за спиной другую руку с увесистым кулаком.
Песни эти с годами угасли, но вспыхнули вновь, возглавив песенный список, предъявленный ностальгией. И не у стен древнего Кремля они зазвучали — там теперь реденькие колонны маршировали без песен, «ура» не кричали. Песни же, как символ времени, которое, вопреки логике казалось удивительно светлым, времени, когда побежденный народ стоял перед своим властелином на коленях и до хрипоты пел ему аллилуйю. Человека ещё понять можно, понять массы — трудно, если возможно вообще…
Я убежден — ностальгию в восьмидесяти родила песня. Именно она бросила первый камешек в мутную водицу нашего времени, и круги не замедлили расползтись по воде. Мы стали зорче всматриваться в прошлое, поняли, что утрачено многое из наработанного двумя предыдущими веками, что сгоряча предано анафеме и то лучшее, что оставила наша горемычная эпоха. И вот, с благословения мадам Ностальгии — бабушки с непременным носовым платочком, который она то и дело прикладывает к глазам, вытирая слезы умиления от встречи со старыми друзьями — ведь ровно полвека не виделись! — появилось еще одно, знакомое, но хорошо забытое слово «ретро». Оно прижилось и расцвело. Мы давно не обращали на него внимания, его вытеснили из нашего обихода правила игры в светлое будущее, где не должно быть места прошлому. Появились канотье, старинная мебель стала вдруг раритетом, который разыскивался в комиссионных магазинах, на каналах множественного ныне телевидения стали вдруг покорять нас своей чистотой старые фильмы. Ретро имеет одну особенность: оно — живое отражение ушедшей эпохи.
И опять впереди соловьем залетным понеслась песня. Именно она и повлекла нас в мир ретро.
Ностальгия выбрала из сотен песен — в тридцатых счет на тысячи не шел — самые достойные, ее вкусу можно позавидовать. Выбрала и прикрепила к ним нечто вроде охранной грамоты: «Не трогать!
Поощряется государством!» Конечно, государству не до песен. Его дело — налоги. А вот песня — она все равно остается с человеком. Теперь — так.
И они посыпались, ретро-песни. Да еще какие — настоящие шлягеры. Одни мы и не забывали, нет-нет да и промурлычем при случае. Другие слушали и думали: как же так? Где мы раньше были?
Спасибо, песня, что ты умеешь долго жить!
Перефразируя классику, опустимся перед песней на колени. И вспомним, поднимаясь с колен, что в тридцатых годах на эстрадные подмостки поднялись те, кто обеспечил ей не только безбедное существование, но и долгие годы жизни. Память человеческая — этот великолепный фильтр в искусстве — вместила имена певцов и названия песен, спаяв одно с другим. Вместе они шагнули в следующее десятилетие, затем — еще в три, где были с благодарностью приняты новыми поколениями, и несли, оберегая от чужих рук, свои песни, а каждую из них — без преувеличения каждую! — можно причислить к лику «священных». Пустых песен быть не могло, исполнители точно знали, где находится тот колодец, из которого можно черпать свежую и вкусную влагу.
Большое искусство никогда не остается незамеченным. У больших талантов — армии поклонников, именно они и завоевывают им славу. А она, как давно замечено, штука неблагодарная. Сталин как-то цинично заметил: «Есть человек — есть проблемы, нет человека — нет проблем». Вот так же и со славой. Когда нет человека, она стихает, переходит к другим претендентам на ее руку, бывшие фанаты прославляют уже другого кумира — что поделаешь, жить надо дальше, а без почитания жизнь становится скучной…
Бог с ней, со славой, главное — чтобы не пришло забвение. А это тоже свойство человеческой памяти.