Меч и Крест
Шрифт:
— В 84-м? — Врубель смотрел на нее с горьким недоумением, воспаленным, изъеденным молью бархатом взгляда. — Девятнадцать лет тому? Вы пришли выказать мне свое участие? Соболезнование… Премного благодарен, — присовокупил он сухо. Его взгляд сразу же стал пустым и мучительно ожидающим ее ухода.
«Уйти вот так?!»
Она не могла.
Она тупо стояла, придавленная тяжестью двадцати навалившихся на нее лет, уткнувшись взором в неузнаваемого, дерганого, потерянного, седого, убитого ссорой с любимой женой и не испытавшего от встречи с ней ничего, кроме усталой досады.
Пытаясь убедить
Ее Миши — нет, и ей не остается ничего, кроме как идти восвояси…
— Мы были в кофейне Семадени. На вас был костюм Тициана. Вы пригласили меня. Помните? — зачем-то напомнила она, прекрасно зная: в том воспоминании нет более никакого смысла, так же как нет для него смысла и в ней самой.
Так же как ей самой нет больше смысла в нем — старом, снулом, хнычущем и убогом…
Но то лопнувшее, кровоточащее и липкое бурлило в ней, захлестывая ее нутро до самого стиснутого спазмами горла, не позволяя сделать ни шага. А потом горячая волна окатила мозг, и она поняла… Все девять стремительных, страшных, непредсказуемых часов мысль о нем — ее Мише! — запертая в шкатулку в глубине ее, была главной Машиной ценностью, ради которой стоило претерпеть все, чтобы сохранить, донести, вручить ему всю свою жизнь до самого горизонта. Сказать ему так и не прозвучавшее в Семадени «да» и отдать все то, о чем он просил.
Но все это, уже бесконечно отданное ему навсегда, оказалось столь же бесконечно ему не нужным. И теперь она больше не знала, что делать со всем этим — своей жизнью, своим запоздавшим на девятнадцать лет «да», самой собой, — кроме как выбросить, вышвырнуть, выйдя отсюда в ближайшую урну, сесть на скамейку и заплакать. Потому как не было больше ее Миши, именно оттого, что для Миши не было больше никакой Маши!
А значит, ее не было вообще!
Ибо она была уже только для него.
— Семадени? Тот маскарад. Я помню… — в замешательстве произнес Михаил Саныч, всматриваясь воспаленными зрачками в глубь себя. — Та девушка… Надежда. Но разве то были вы? Вы так молоды.
— Вы помните меня?!
— Вы совершенно не изменились, Надежда Владимировна.
Его слова прозвучали почему-то как вопрос. Врубель пугливо потрогал взглядом ее лицо — губы, кожу у глаз, просящий подбородок, — словно по-прежнему не веря в то, что она — она, и в то, что женщина, стоящая сейчас рядом с ним, существует на самом деле.
Но это не имело значение!
Поскольку она БЫЛА!
Пусть даже пустым, полустершимся воспоминанием…
— Я вспоминал вас. Часто, — вымученно улыбнулся он. — Все так. Вы должны были прийти. Я ждал…
— Ждали меня? — «Двадцать лет спустя?!»
— Я знал, что не вынесу эту ночь, — зашибленно сказал Врубель. — Только не в Кирилловскую! — переменился он в лице. — Только не здесь!!! О-о-о…
Он шарахнулся от нее. Натолкнулся на стол. Вскрикнул и заметался по номеру, хватая и бессильно роняя вещи: женский портрет в кожаной оправе, потрепанный дорожный несессер, грязную бритву с засохшей на лезвии пеной.
— Михал Саныч!!!
— Надя! Надя! — припадочно закричал тот, старательно оббегая Машу блуждающими, одержимыми глазами. —
— Михаил Саныч! — шагнула к нему изрядно напуганная Ковалева.
— Я не поеду в Кирилловку! Не прикасайтесь ко мне! — взвыл он, заслоняясь от нее трясущимися руками. — Я лучше убью себя! — Он схватил брошенную бритву…
Он был сумасшедшим! Уже был. Она видела это сейчас. А она была для него… Привидением!
Да и кем еще она могла стать, явившись через двадцать лет такой же нелепо двадцатилетней?!
— Михаил Саныч, вы не поедете туда, обещаю! — зарыдала Маша от страха и подломившей ее плечи страшной вины.
— Вы обещаете мне? Верно?
— Клянусь Богом! — поспешно подтвердила она, не понимая, почему ее абстрактное обещание вдруг угомонило его.
— Я вам верю! — Сумасшедший замер, тяжело, рвано дыша, прислонившись согбенной спиной к оклеенной дешевыми гостиничными обоями стене; нахлынувшее безумие отступало. — Я помню, вы обещали мне тогда, когда я был никем… — сбивчиво заговорил он. — Я вспоминал после. Все так… Надежда Владимировна? — вскрикнул он резко, слепо глядя в другую сторону.
— Я здесь, — пискнула Маша.
— Да, вы здесь, — удовлетворенно закивал он, все так же взирая не на нее, а вглубь — в туманы собственного усталого разума, откуда, по его мнению, и явилась пред ним его Надежда Владимировна. — И не случайно, именно в сегодняшний вечер, когда Надежда покинула меня… Она не должна была оставлять меня одного. Но я не виню ее. Нет. Это слишком. Смерть отца, болезнь матери, безумие мужа… Полгода ее даже не допускали ко мне… И вот Саввочка. Наш бедный мальчик. С тех пор как он умер, Надя все молчит. Не произнесла ни слова… Я сам. Все сам. И гроб, и похороны. А потом она ушла, я не знаю зачем, одна… Она не простит мне. Смерть сына… Я не должен. Не должен был приезжать сюда. Это все он. Он забрал его… И Надин голос. Она больше не сможет петь. А я не переживу эту ночь… Я знаю, поутру они свезут меня в Кирилловку. Но раз вы обещаете мне… Да, Надежда Владимировна?
— Обещаю, Михаил Саныч, — страдальчески пообещала Маша, находясь в безвольном окоченении оттого, что уразумела вконец, что за день ей должно было узнать, — День Похорон Его сына!
Выходило, он умер в Киеве… И нервозно коснувшись своего шелкового лифа, Маша вдруг осознала: так неуместное тогда — ранней зимой 1884 года — сейчас ее черное траурное платье столь точно и страшно соответствовало и времени, и событию, словно кто-то, решив сыграть с ней черную шутку, подстроил их сегодняшнюю встречу в аккурат под выбранный ею наряд.
— Вы не попадете в Кирилловскую лечебницу, — повторила она.
«Вы никогда не лечились в Кирилловской больнице, это я знаю точно!»
Художник кивнул, словно ждал от нее этих самых слов, и без сил опустился на диван, поместив на коленях обвиснувшие руки.
— Какое счастье, что вы пришли, — устало сказал он в никуда. — Пусть вас нет, все равно… Я знаю… Вы спасете меня. Мне только уехать. Только уехать, — униженно попросил он. — А там все одно… Я знаю, я заслужил. То моя кара. И Саввочка, и Надя. Я не должен был писать Пречистую Деву…