Меч и плуг(Повесть о Григории Котовском)
Шрифт:
От страха у Милкина остановились глаза, не рад был, что ввязался на свою голову.
— Ты сначала сообрази, — сжалился над ним эскадронный, — а потом и говори. А то ведь… понимать же должен! Еще что вам непонятно? Давайте, покуда время есть.
— А эти вот, — Милкин, запинаясь, подбирал слова, — у нас которые… Ну, союз крестьянский трудовой. Эти от кого произошли? Не с бухты же они барахты объявились?
— Эти… — Девятый солидным кряканьем осадил свой голос еще ниже. — Я вас так спрошу, мужики, по-вашему. Скажите вот, ежели жеребца назвать коровой, ты его станешь доить? А? Оно,
Хохотал эскадронный заразительно, но мужики выжидающе молчали: может, отсмеявшись, добавит еще чего, пояснее?
— Ну что вы? — удивился Девятый. — Опять не поняли?
Слушатели переглядывались, подталкивали Сидора Матвеича, понуждая его не молчать, сказать что-нибудь. Если что и ляпнет старик не так, какой с него спрос?
В это время сверху, как с небес, раздался голос комбрига (оказывается, он стоял в штабе у окна и слушал):
— Палыч… Ну что мне с тобой делать, а? Опять за свое?
Эскадронный оторопело вскочил, задрал голову (ну так и есть: стоит!).
— Да я ж… как лучше. Своими словами, для понятности.
Погоди. Я сейчас.
Комбриг надел фуражку и спустился вниз. Мужики во главе с престарелым Сидором Матвеичем почтительно поднялись, он с каждым поздоровался за руку. Девятый, дожидаясь, в душе казнил себя: «Вот всегда так. Хочешь как лучше, а получается…»
Григорий Иванович знал, что поговорить с пародом эскадронный любил и говорил, как правило, толково, убедительно. Не случайно кавалеристы его эскадрона считались самыми боеспособными, и нигде, как у него, была высокой прослойка коммунистов. Время от времени политотдел бригады забирал у него бойцов, чтобы укрепить другие эскадроны. Люди у Девятого росли быстро. Но в то же время эскадронный не мог удержаться, чтобы, как говорил комиссар Борисов, чего-нибудь не отчебучить. Бобыль и бессребреник, Девятый испытывал неприязнь к деревенским людям, которые, как он считал, из жадности превращают всю свою жизнь в стяжательское житие.
Красноречивым вздохом комбриг показал, что всякому терпению имеется предел.
— Ох, Палыч, Палыч… характер у меня мягкий, вот что тебя спасает. Давно-о бы тебе в обозе быть…
У эскадронного оскорбленно вытянулось лицо: при посторонних-то!
— Ладно, Григорь Иваныч. Чего сейчас об этом говорить?
— Я гляжу, волю взял спорить? — в голосе комбрига звякнули угрожающие нотки.
Закаменев лицом, эскадронный мрачно вскинул руку к козырьку:
— Разрешите идти?
Дождавшись, когда он скрылся с глаз, словоохотливый Милкин произнес с нескрываемым уважением:
— Самостоятельный мужчина!
— Ничего, боевой, — подтвердил Котовский, жестом пригласил всех садиться и сел первым, привычно устроил шашку между колен.
Мужики стали рассаживаться, соблюдая какой-то деревенский чин. Ближе к комбригу оказались Сидор Матвеич и Милованов. С самого начала Котовского поразил неприятный миловановский взгляд — прямой и наглый, как у барана; приглядевшись, он понял, отчего это: глаза у Милованова были голые, без ресниц.
— Кто-то из вас… ты, кажется, спрашивал про «союз трудового крестьянства».
— Я,
Комбриг едва заметно усмехнулся.
— Сам-то записался, нет?
От такой прямоты Милкин опешил.
— Да ведь… если, к примеру…
— Не бойся, говори. Сам же завел.
Ища поддержки, Милкин зыркнул вправо, влево, — мужики сидели, уставив глаза в землю. Дескать, сам затеял, сам и расхлебывай… Отчаяние взяло у Милкина верх над вековой осторожностью.
— Ну, а что бы ты-то на моем месте сделал? Или отказался? Плачешь, да пишешься! Это слезы наши, а не союз. Голова-то одна, вот за нее и держишься.
— У тебя одна, да у него одна — уже две!
— Так и у него она тоже одна-разъединственная! Вот ведь какое дело, товарищ командир.
У Милкина была своя правота, и он гнул ее уверенно, нисколько не сомневаясь.
— Это все понятно. — Григорий Иванович отчетливо чувствовал напряжение всех, кто сидел вокруг. Затаились, молчат, но каждый ждет, как повернется разговор. А ну вскочит и затопает ногами, да еще прикажет похватать и посадить под караул? — Но вот чего не понять: почему ото ни за свою держитесь, а они за свою — не очень? Может, у них запасная есть?
Милкин хмыкнул:
— Им-то чего бояться? Их — сила!
— Сила? А тогда зачем они вас заставляют записываться? Видно, без вас у них силы не хватает. Я, например, так понимаю.
Попал… Мужики качнулись, пронесся дружный вздох. Милкин, уступая, забормотал:
— Может, оно и так, не знаю. С нами не советовались.
— Власть ихняя, — с горечью признал Сидор Матвеич, тыча костылем в какую-то букашку под ногами.
— Какая же у них власть? От власти они бегают. Власть ваша, вы сами. Кого больше-то — вас или их?
— Поговори-ка поди с ними… — снова осмелел Милкин. — Чуть заикнулся — в яругу и башку долой.
— Ну вот, а ты говоришь — власть. У власти, у настоящей власти, суд должен быть, закон. Виноват — докажи. А какая же это власть: живот человеку размахнули, на воротах приколотили? Так только волки, если в овчарню заскочат…
Молчат, не поднимают глаз. Далее Милкин утих. Григорий Иванович подождал — и снова:
— Так теперь что, тебя за бороду хватают, а ты сиди, терпи? Так, выходит?
Первым не вынес Сидор Матвеич.
— А что делать, гражданин военный командир? Мужик — он ведь как веник смирный… Эх, чего языком молоть! Если бы на каждую оказию рот разевать, не только бороду, голову бы давно оторвали. Ведь ты бы поглядел, что тут было!
Оборвал зло, отвернулся и завозил плечами, словно то, чего не досказал, тате и зудело, так и просилось.
— Ну… Ну… — подталкивал Григории Иванович.
— А что — ну? Ладно, Антонов не власть. А был тут у нас Филька Матрос, в Шилове. И не где-нибудь, а в Совете сидел! Такого варнака днем с огнем не найдешь. Разговоры разговаривать не признает, орет во всю рожу, матерщины полон рот. Как кого заарестуют, к нему доставляют, а уж он решает, кого к стенке без разговоров, а кого к награде. Но если только он с похмелья — беда: сам же и шлепнет от изжоги организма.