Меч князя Вячки
Шрифт:
Они быстро шли через лес. Из густого кустарника, хлопая крыльями, испуганно рванулась сова – большая зыбкая тень метнулась над ними. Мирошка с матерью присели от страха. Сова пролетела низко над тропинкой.
По верхушкам прошелся ветер. Темный лес ожил, загудел, замахал руками-ветками. «Ты покалечил душу предка», – слышалось Мирошке в этом густом сердитом гуле, и мальчик вздрогнул, еще крепче схватился за мамину руку, еще живее замелькали его черные твердые пятки. «Скорей бы домой добраться, – думалось ему. Скорее бы увидеть отца и братика с сестричкой».
Тропинка продиралась сквозь еловую
Наконец запахло теплым дымом, залаяли собаки, заблеяли овцы – из-за деревьев показалась Горелая Весь. Пятнадцать – двадцать дворов размещались полукругом на поросшей травой возвышенности посреди еловых и березовых лесов. Давным-давно бросил Перун огненную стрелу с неба, и весь занялась пламенем, сгорела дотла. Долго люди, предки Мирошки, воевали с огнем – забрасывали его землей, хлестали еловыми лапками, выгоняли из старых пней, из дуплистых деревьев. Заново отстроили весь и назвали ее Горелой.
Дремучий лес, окружавший весь со всех сторон, сильно пострадал от огненной бури. Огонь слизал с деревьев кору – еще и теперь кое-где увидишь черный дуб или черную березу.
Испокон веков жили в Горелой Веси общиной по уставам и урокам князей свислочских смерды-пахари. Медом, воском, бобрами и куницами расплачивались они с князьями, поставляли коней для княжеских походов. Зато ни одна соседняя община, боясь князя, не трогала их межевые знаки, топорами вырубленные на деревьях, и сидели смерды спокойно на прадедовской земле, которая их кормила.
Три, четыре, пять лет родила земля, но постепенно сила ее слабела, словно замирала. И тогда всей общиной наступали на лес, вырубали, жгли его, корчевали пни, готовя новую пашню. А оставленное поле постепенно зарастало кустарником.
Хаты в Горелой Веси были срублены из осиновых кругляков, четырьмя углами опирались на камни-роговики. Крыли их дранкой, но после того великого пожара некоторые семьи вынуждены были по бедности использовать солому или камыш.
– Где это ты была так долго, Настасья? – спросил Ратибор, отец Мирошки. Сидя на замшелом валуне, он выбирал из большой кучи нарезанной лозы длинные гибкие прутья и плел дверцы для еза, которым перегораживают реку во время ловли рыбы. Отец был в такой же, как и Мирошка, белой полотняной рубахе, с рыжими от пота пятнами под мышками.
– На Звонком берегу травы рвала, – ответила Настасья и потянула Мирошку за рукав. – Иди в хату, стань на колени перед иконой и проси у бога, чтобы простил тебе грех.
Мирошка, холодея сердцем, ступил в полумрак хаты. Пол в ней был вымощен широкими осиновыми досками. Пахло вымытыми дубовыми лавками, стоявшими возле стен, льняными рушниками. Под закопченным потолком висела люлька, в которой спал маленький братик Мирошки Доможир. Печь занимала почти четверть хаты. Напротив печи в стене было прорублено волоковое окошко для выхода дыма, оно задвигалось широкой доской. Другое окно – красное – было больше и веселее, сквозь него в хату попадал солнечный свет. Светец с обожженной лучиной торчал из-под балки. От печи до глухой стены были настелены полати, на которых так славно спится, когда снаружи
Мирошка, ступая на цыпочках, чтобы не разбудить братика, прошел в красный угол, стал на колени перед иконой. Мать зажгла желтую тоненькую свечку, она освещала божий лик. У бога были большие строгие глаза, пронизывающие душу насквозь, словно стрелы воев князя Рогволода Свислочского. Мирошка осторожно стукнулся лбом об пол.
«Боже, спаси душу прадеда. Зачем ты превратил ее в бабочку? Бабочка такая слабая и беззащитная. Ее может бросить в реку ветер, может склевать птица. А град? А снег? Куда прячутся зимой бабочки и мотыльки? Боже, сделай дедову душу лесным голубем или медведем. Лучше медведем, люди его уважают и боятся».
Мирошка говорил с богом, и неожиданные, непонятные ему самому мысли всплывали в его голове. Он боялся этих мыслей, но они накатывались, как волны на берег, и не было от них спасения.
Какой бог главный? Этот – в хате, на иконах, или тот, что прячется в лесу и вырезан из высокого дубового кругляка? Мать молится этому богу, боится его, но иногда ходит и к тому, лесному. Ходит украдкой, подарки ему носит. Как он, Мирошка, ни просился, мать ни разу не взяла его с собой к лесному богу. Все-таки, наверное, этот, домашний, бог главнее, ведь лесной стоит под дождем и снегом, с непокрытой головой, стоит днем и ночью, и никто не зажигает перед ним свечку. На лесного бога, конечно же, заползают муравьи, садятся стрекозы… А домашнему богу всегда тепло и уютно.
Вдруг за спиной у Мирошки что-то стукнуло. Он испуганно обернулся – показалось, что из-под печи вылезает домовой Чур, дух мертвых предков. Мирошка никогда не видел его, но говорят, что у Чура на голове рожки, на руках и ногах не пальцы, а копыта.
Но вместо Чура перед Мирошкой стоял стрый Яков, держа в руках лук. На поясе у Якова висел кожаный тул со стрелами. Яков был на шесть солнцеворотов старше Мирошки, но они дружили. Не было между ними секретов. Мирошка обрадовался Якову – страшно было одному в сумрачной тихой хате.
– Кто-то трогал наши борти, – сказал ему Яков. – То ли человек лихой, то ли медведь. Хочешь, Мирошка, меду попробовать? Пошли со мной – проверим, кто в наши борти повадился.
– Пошли, Яков, – не скрывая радости, воскликнул Мирошка. Боги – и домашний, и лесной – уже немного наскучили ему, он боялся их обоих и потому решил скорее уйти в лес, чтобы забыть про богов, не дожидаться их гнева.
Мирошка любил Якова и завидовал ему. Хотел скорее вырасти таким же ловким, сильным, отважным и веселым.
Они вышли во двор. Ярко-белые мелкие щепки валялись на земле. Мирошкин отец все мастерил ез. Бледно-золотой шар солнца, достигнув высшей точки в небе, начал скатываться вниз. Гудели шмели и пчелы.
Яков шел впереди, высокий, гибкий, быстрый. Мирошка чуть поспевал за ним. Зазвенели, запищали, чуя вечер, комары.
Яков, хоть и приходился дядей Мирошке, братом его отцу, жил в их семье. Родители его погибли во время большого пожара, своей семьи он еще не завел, вот и приходилось мыкаться по чужим углам. Мирошкин отец все чаще хмурился, все глубже вздыхал, но пока молчал.