Меч на ладонях
Шрифт:
Тимофей Михайлович степенно кивнул скинувшим картузы ветеранам. Музгари [142] ли, казаки ли реестровые, все смолкали и кланялись подъесаулу. Уважают сельчане Пригодько. Как тот переехал с дедовского хутора на новое подворье у окраины Горловки, так еще чурались. А нонче за своего приняли, за советом, бывает, ходят как к старшему.
Вот и родной плетень. Одноухий Сирко от самых ворот прыгает вокруг, похрипывая радостно. Старый пес уже несколько лет как потерял голос. Белые стены, соломенная крыша в два ската, низкое крыльцо с ганком [143] из битого жернова,
142
Музгари – не попавшие в реестр, т. е. не состоящие на службе казаки.
143
Ганак – здесь нижняя часть крыльца.
Горовой степенно заходит в сенцы, снимает форменную фуражку, открывает двери в хату. У печи на скамье стругает ложку дедка Хивря. Весь седой как лунь, он еще вполне споро справляется с нехитрым хозяйством, командуя двумя внуками и невесткой. Младший, Семка, радостно взвизгивает и кидается к отцу, старшой, Игнат, тоже рад, но уже сдерживает эмоции. Он встает из-за стола, поправляет рубаху.
– А где мамка-то? – шепчет подъесаул, гладя по непослушным вихрам младшего.
– А я здесь, Тима. – Голос доносится из-за спины.
Тимофей Михайлович пробует развернуться. Но что-то тяжелое навалилось на спину, не дает.
– Галю!
Рывком, как в бою, подъесаул выкидывает колено и, упершись плечом, выкручивается.
Серая тварь в черном балдахине до пят хохочет, глядя на его изумленное лицо. Капюшон закрывает глаза, видны только разинутый в беззубой усмешке смеющийся рот с кривыми деснами и подбородок, покрытый щетиной и бородавками. Костлявая рука крепко сжимает маленькую косу.
Смех смолкает… Тимофей уже стоит не в ридной хате, а на холме, поросшем бурьяном. Пахнет пыльный ковыль, гуляет по разом вспотевшей шее ветер.
– Обмануть меня вздумал, казак? – шипит беззубая костяная баба. – Сбежать?!
Тварь прыгает к нему, заглядывая в лицо провалами пустых глазниц, жадные сухие, перетянутые старческими жилами руки опускают страшное оружие для замаха. Тимофей Михайлович чувствует как каменеют, наливаются свинцом ноги, опускаются руки. Хочется дернуться, бежать, уворачиваться, очень-очень хочется. До боли. Его трясет, а исчадье с занесенной косой все хрипит, ухмыляясь, ему в лицо:
– Ты никогда не уйдешь от меня! Нигде! Я ж свое возьму всегда! ВСЕГДА!
«Смерть? Смерть!» – только и проносится в голове, как костяная баба без замаха бьет его под бок своим оружием. Руки подъесаула, вместо того чтобы отвести лезвие, бессильно повисают вдоль тела. И только пятками, носками, взглядом он пробует отодвинуться, отвернуться, сбежать.
…Лавки, предложенные монахами своим заезжим гостям в качестве ночного ложа, были нешироки даже для субтильных жителей одиннадцатого века. Горовой же со своим весом
Казак проснулся. Не было костлявой, не было родной Горловки, зато болел ушибленный бок, и ныли рассаженные о пол плечо и колено. Голова была чумной, как после графина водки под один хлеб или после полуведра местного вина. Клонило в сон, но от мысли, что, заснув, он может опять встретиться со смертью, подъесаула передернуло. Он рывком поднялся и потянулся. У входа стоял бак с дождевой водой, и Тимофей двинулся туда. По дороге в полумраке он отметил про себя, что одна из лавок, предназначенных для сна «полочан», пустует.
«Лекарюка, зараза, сбег!» – отметил лениво казак, но предпринимать ничего не стал. Если и сбежал медик, то это дело монастырской стражи. Ни казака, ни кого другого из русичей не выпустят. На этот счет очень ясно выразился капитан папской гвардии. Он заявил, что и императрица, и ее сопровождающие – дорогие гости в монастыре и могут в сопровождении гвардейцев передвигаться по всей территории, но выходить за пределы обители им нельзя.
Немного поплескавшись в воде и придя в себя, подъесаул обратил внимание, что воины, должные оберегать покой обители и стеречь венценосную гостью и ее сопровождение, поголовно спят. Кто присев на корточки, кто прислонившись к стене, а кто и просто прилегши на двор.
– Од теж, порядочки, – крякнул Горовой, но будить никого не стал. Чувствуя себя немного не в своей тарелке оттого, что находится фактически под стражей, Тимофей Михайлович отнюдь не стремился облегчить жизнь своим надзирателям.
От воды полегчало в голове, мысли обрели связность, но еще слегка пошатывало.
– Ишь ты, какая гадость-то приснится, – сам себе пробубнил казак.
Спать уже не хотелось. Разминая руки и рассматривая спавших гвардейцев папы, подъесаул прошелся по двору.
«А что, если наутек ломануться? На коней, пока спят, с саблями наголо?» Вид лежащих вповалку охранников навевал фантазии… Но такие мысли надо было гнать.
«Не-а, вроде и не враги вокруг, так, проверка, подержали, да и отпустят… Да и бежать если, куда податься?»
Он прошелся до монастырской кухни. Отсутствие какого-либо движения настораживало. Даже дворовые собаки и те, поскуливая во сне, не вылезали из конур.
«Что-то нездорово спят». Горовой попробовал пихнуть одного из гвардейцев, но тот только замычал и перевернулся на другой бок.
Подъесаул быстро вернулся ко входу в залу для паломников, где ночевали императрица и ее спутники. Окружавшая обстановка ему не нравилась, значит, существовала какая-то опасность. А если существует опасность, то лучше ее встречать с оружием в руках.
Горовой попробовал растолкать Малышева или Пригодько, но те больше походили на мертвых, чем на спящих. На чувствительные пинки они даже не мычали в ответ. От Улугбека и Грицька было еще мало проку, значит, оставался он один.
Горовой перекрестился, быстро надел кольчугу, проверил револьвер и саблю. Что бы ни вызвало такую странную сонливость у людей, находившихся в обители, на него это уже не действовало. Теперь он готов был охранять своих товарищей хоть до утра.