Мечников
Шрифт:
Илья Ильич несколько ожил и даже повеселел. Тем более что теперь он мог, не укоряя себя в «слабости», в «измене», покончить с принципом, из-за которого влачил столь жалкое существование. Непосредственный опыт — этот высший судья всякой теории — показал, что принцип хорошо «в принципе», но мало пригоден для практической жизни.
«С тех пор он уже не возвращался к „естественному“ и „гармоничному“ образу жизни», — писал Мечников в полемической статье против Толстого об «одном русском ученом»…
Здесь же, у Бекетовых, ему пришлось распрощаться и с другой своей теорией. Потому что «возлюбленные дети», как он их называл, вместо того чтобы сокрушенно покачивать своими милыми головками, ходить на цыпочках, говорить
Увидев все это, Илья Ильич веселеть перестал и скоро вновь впал бы в уныние, если бы не Людмила Васильевна. Она одна приносила ему еду, поправляла подушки, подолгу сидела возле него, уговаривала принять микстуру, и, боже мой, как приятно оказалось, немного покапризничав, уступать ее настоятельным просьбам!
Неужели он не понимал, что от девочки-подростка нельзя ожидать чувств, на которые способен лишь взрослый человек? И неужели забыл, что к осуществлению своего плана только приступил, и, значит, не совсем логично требовать, чтобы рассчитанное на много лет развитие дало немедленные результаты?
Надо думать, понимал и не забыл…
Но жизнь, живая жизнь, богаче и сложнее, проще и обыкновеннее самой стройной теории. Любовь к подростку оказалась выдуманной, а то, что он считал просто хорошим отношением к Людмиле Васильевне, обернулось настоящей любовью, и такой, которая вовсе не стоит на втором плане…
«Ты совершенно несправедливо думаешь, что Людмила мне прежде не нравилась, — писал он матери. — Я в нее не был влюблен, но находился с ней в очень дружеских отношениях и хотя не считал ее идеалом женщины, но все-таки был уверен в том, что она вполне честный, добрый и хороший человек <…>. Она меня весьма любит, и это не подлежит сомнению, как ты, наверное, сама узнаешь, если познакомишься с нею. Я ее также люблю весьма сильно, и это уже составляет весьма основательный фундамент для будущего счастья, хотя, разумеется, я не могу тебе поручиться, что мы во что бы то ни стало будем весь век жить голубками. Какое-то розовое, беспредельное блаженство вовсе не входит в мои планы относительно отдаленной будущности. А я никак не могу сообразить, почему бы было лучше, если бы я стал ждать, пока у меня разовьется мизантропия, — вещь, на которую я оказываюсь весьма способным».
Не сумев построить жизнь по заранее разработанной теории, он теперь спешно под живую жизнь подводил теорию, что вовсе не успокаивало Эмилию Львовну, встревоженную внезапной переменой его планов. Она, видимо, уже не сомневалась, что сын через несколько лет женится на дочери известного профессора Бекетова, и вдруг на месте дочери оказалась родственница, не имеющая к тому же никакого состояния, да в довершение все решилось так скоропалительно… Она продолжала предостерегать своего импульсивного сына (а уж матери ли не знать его характер!), и он сообщал ей о невесте с хладнокровием натуралиста, описывающего изучаемый объект:
«Она недурна собой, но не более. У нее хорошие волосы, но зато (зато! — С. Р.) дурной цвет лица. Ей почти столько же лет, как и мне, т[о] е[сть] 23 с лишним года. Родилась она в Оренбурге, потом долго жила в Кяхте, затем она года два жила за границей и, наконец, поселилась в Москве <…>. В ней такие недостатки, которые, на мои глаза, покажутся большими, чем тебе, но что же с этим делать! Хорошо, что она сама их знает. Недостаток ее самый существенный состоит в слишком покойном характере, в отсутствии большой живости и предприимчивости, в способности скоро сживаться с дурной обстановкой.
Любопытно, что в этих письмах (а мы их цитируем менее щедро, чем Ольга Николаевна) нет ни слова о болезни Людмилы Васильевны.
Между тем Ольга Николаевна уверяет, что после того, как выздоровел он, слегла она, и тогда он, в свою очередь, стал ее выхаживать; именно во время этой ее болезни (от которой она так и не оправилась) было решено об их свадьбе, и даже «для венчания Людмилу Васильевну должны были внести в церковь на кресле, так как она не могла ходить из-за одышки».
Правда, после выхода в свет книги Ольги Николаевны брат Людмилы Васильевны Дмитрий Васильевич Федорович записал в дневнике:
«Мне было 14 лет, память у меня хорошая. В церковь ехали в карете. Людмила, Надя [10] и я с образом. Невеста была в лиловом шелковом платье и черной бархатной кофте, которую И[лья] И[льич] не позволил снять, так как церковь была сырая. На свадьбе были Сеченов, Ник. Ил. Мечников (шафера), Ковалевская, будущая знаменитость, с мужем, проф. Боков. Вернувшись, закусывали, смеялись, как И[лья] И[льич] забыл фрак в университете и хватился, когда уже надо было ехать в церковь. В комнате было жарко, и Сеченов лазил на стол открывать трубу.
10
Сестра Л. В. Федорович.
Вот какие подробности я помню. Возможно ли, чтобы я не заметил, что сестру несли в кресле? Невероятно! Но мог же И[лья] И[льич] выдумать». [11]
Д. В. Федоровичу осталась неизвестной лекция Мечникова о туберкулезе, прочитанная в Лондоне в 1913 году и опубликованная русским журналом «Природа».
— Она, — сказал Илья Ильич о Людмиле Васильевне, — была до того слаба, что ее нужно было внести на стуле в церковь, в которой мы венчались.
Похоже, память сыграла с Дмитрием Васильевичем Федоровичем коварную шутку…
11
Дневник Д. В. Федоровича вместе с некоторыми другими документами мне передали О. и А. Лишины.
Однако вначале врачи не находили у Людмилы ничего серьезного, уверяли, что «грипп» скоро пройдет. Но больная не поправлялась. Обеспокоенный муж обратился к Боткину. Сергей Петрович осмотрен Людмилу Васильевну и посоветовал скорее везти за границу: «грипп» обернулся скоротечной чахоткой.
Чахотка… Одно это слово сразу перечеркнуло радужные мечты, заставило забыть все строго продуманные теории. Найти опору и утешение? Он сам должен был стать опорой и утешением, чтобы хоть как-то скрасить юной супруге оставшиеся недолгие годы…