Мечты и кошмар
Шрифт:
Из Праги в Париж можно послать письмо, резолюцию, делегатов. Осколки одной партии легко могут здесь сноситься, ссориться и мириться с осколками другой партии, заниматься семейными делами и даже не семейными: обращаться к иностранному «общественному мнению» или правительству. Если голоса этих русских в Европе не громки — они сами виноваты.
Из бывшей России физически нельзя подать никакого голоса. Нельзя послать ни резолюций, ни делегатов. Одно можно: уполномочить «ходоков». Прошептать им на ухо: «Вы знаете… скажите всем, что мы… Скажите всем все, что знаете…»
Такие «ходоки», делегаты без писаных мандатов, уполномоченные «на веру», — между прочим и мы. И мы действительно знаем это «общественное мнение»
Когда мы сталкиваемся в Европе с такими же «ходоками», с ушедшими после полного «выверта» — нам не о чем толковать. Достаточно слова, взгляда… неписанные грамоты у нас одни. Но как непонятны они всем остальным русским и нерусским европейцам!
Однако мы должны исполнять наш долг. Ведь мы не уехали бы из России, если б не доверили нам этих грамот. Слушают нас иль не слушают, мы на все лады будем твердить одно и то же, объяснять все то же.
Стыдно каждый раз начинать с упоминания: то, что делается в России, то, что думают и знают оставшиеся там, — важно. А, вот, приходится и это говорить. Еще недавно какая-то газета сказала, что «оставшиеся в России потеряли чувство реальности!». Уж если кто его потерял — то не эмигранты ли, вместе с Европой?
Рассказывать, как живут русские в России физически, т. е. о голоде, холоде, крови, — можно, но к чему? Таких рассказов довольно. Понять их может лишь переживший. Кроме того, — это не главное, не самое важное: человек необыкновенно вынослив в физическом отношении, говорю по опыту. Нет, не о страшном «быте» русском просили нас сказать «всем, всем, всем», когда провожали «оттуда»… Длинны и подробны данные нам неписанные грамоты, я сейчас передаю лишь малую часть, общую.
В России нет многих партий или групп. Там только два лагеря. Первый, громадное меньшинство, — правители, плюс небольшая кучка спекулянтов крупных. Второй — вся остальная Россия, начиная от сознательных верхов (интеллигентов) и кончая последним, абсолютно бессознательным мужиком, старухой, ребенком, матросом. Верхи разбираются в положении Дел, знают за что и кого ненавидят, понимают, как нужно бороться с врагом, — низы и середина только ненавидят, слепо копят ненависть, таясь по углам, в каждом видя врага. Эта слепая, глухая ненависть до времени являющая вид покорности» — очень страшна и чревата неслыханными последствиями.
Между прочим (было бы нечестно скрывать этот ужасный факт), там, в низах, растет самый стихийный антисемитизм. Даже на севере, где его никогда не было. Он в городе, он в деревне, он в красной армии, особенно. Но об этом явлении надо бы написать отдельно. Возвращаюсь к слоям более сознательным.
Эта часть антиправительственного лагеря знает, что все громадное большинство России — с ними. Но пока оружие в руках меньшинства и пока большинство несознательно, данное положение должно длиться и может продлиться, предоставленное себе, многие годы. Большинство само будет пребывать как оружие в руках кучки «правящих». Все пути внутренней помощи большинству, в смысле разумного направления ненависти, — физически отрезаны. Смешно говорить о серьезной пропаганде в «Советской» России. Тут и честный эмигрант не будет спорить. Пропаганда
Русские в России знают, какой должна быть пропаганда, и знают, что нужных лозунгов не нес еще никто из боровшихся против большевиков. Не было их ни у Деникина, ни у Врангеля… Поэтому-то, мы, в России, во времена наивысших успехов Деникина, знали, что Деникин провалится.
Но так же мы, безгласные, рвали на себе волосы, когда слышали, что говорят и делают здесь эмигранты. Я верю, с лучшими намерениями, — но они душили нас, забивали Россию в яму и помогали большевикам неустанно, непрерывно, вплоть до последнего времени. И это — без различия партий, от Милюкова до Керенского. Непризнание ли окраин, ненависть ли к Польше, крики ли против интервенции или против «контрреволюции» — все равно. Собственными глазами мы видели, как облизываются большевики от этой зарубежной работы.
Можно было с ума сойти. И без того мы чувствовали себя на краю гроба. За что же нас толкают туда еще и братские руки?
И все до сих пор старые у них партии, партийные интересы, допотопная грызня… Как им сказать, что в России, где вся перчатка уже наизнанку, никакие партии не считаются? Они — зарубежный туман, который держится, лишь пока нет России?
Впрочем, жива дурная память о некоторых партиях, как жива и ненависть персональная (может быть, несправедливая, я сейчас не разбираюсь). Например, «Керенский» — одно из одиозных имен, сверху донизу. Антибольшевистский лагерь, — вся будущая Россия, — не захочет Керенского ни под каким соусом, — это один из мелких, но несомненных фактов. Большевики скорее примирились бы с ним!
Мы видели воочию: большевики слабы и трусливы. Здесь все говорят, что знают это, никто не признается, что, в сущности, не верит в это.
Большевики слабы, — да; но что если в Европе эти слабые окажутся самыми сильными?
Одной реальности не понимали мы там, в России: бездонной слабости всего зарубежного мира. Неужели поверить, что она так бездонна? Пусть не верят и оставшиеся. Пусть надеются. Это дает им силу жить.
К ним я вернусь. О них «от них», слишком много еще надо сказать. Надо, необходимо. Здешние должны слушать голос «оттуда».
Самые темные дни первых страшных месяцев России…
…Как скользки улицы отвратные! Какая стыдь! Как в эти дни невероятные Позорно жить!..Мы все знали, конечно, что если большевики позволят открыть Учредительное собрание (если!), то они его все равно разгонят. За неуспех борьбы было 99 шансов. Но один, в это острое время, был за успех; и все-таки это была борьба, единственная, реальная. И без рассуждений непримиримая интеллигенция стала на сторону борящихся — на сторону эсеров.
Мы были особенно близки Учредительному собранию. В партии-победительнице у нас было несколько давних друзей. Со дня февральской революции мы видели ее внешний рост и, увы, могли следить за ее внутренними ошибками. Но время ли было думать о них!
Случай сделал нас близкими Учредительному собранию и внешне, географически: наши окна выходили прямо в Таврический сад, на круглый купол старого дворца.
Члены Учредительного собрания в течение ноября — декабря 1917 г. (не большевики) частью были схвачены, частью скрывались. Помню некоторых, приходивших к нам поздно ночью, с черного хода, в темных очках. При случае — в нашем доме можно было ночевать.