Мечты на мертвом языке
Шрифт:
В уста свои (являвшиеся вратами воли и решимости) он вкладывал яблоки, орехи, пророщенную пшеницу и соевое масло. Своим старым друзьям он заявил: отныне я намерен беречь свой разум. Я завязываю с наркотой. Сообщил, что пускается в захватывающее духовное путешествие. И ласково спросил: а ты, мам, как?
Речи его были столь блестящи и светлы,
Мать сидела дома одна и по вечерам перечитывала, обливаясь слезами, семь номеров «Золотого коня». И по-прежнему верила каждому написанному там слову. Мы часто заходили ее поддержать. Но стоило нам упомянуть о наших детях — кто был студентом, кто лежал в больнице, кто дома болтался, — она, вскрикнув: «Сынок мой! Сыночек!» — разражалась долгими мучительными рыданиями. Конец.
Отец долго молчал, а потом сказал:
— Первое: у тебя отличное чувство юмора. Второе: я убедился, что простую историю ты рассказать не можешь. Так что не трать время попусту. — И с грустью добавил: — Третье: как я понимаю, эта женщина, его мать, осталась одна, никому не нужная. Совсем одна. Она, наверное, болела?
— Да, — ответила я.
— Бедняжка. Несчастная — родилась в дурацкое время и жила среди дураков. Конец… Конец… Ты правильно это написала. Конец.
Спорить мне не хотелось, но я не удержалась:
— Пап, это необязательно конец.
— Да… — сказал он. — Такая трагедия! Человеку конец.
— Нет, пап! — воскликнула я. — Необязательно! Ей всего-то лет сорок. Она может еще много чем заняться. Станет учительницей или социальным работником. Бывшая наркоманка! Да это порой куда лучше, чем ученая степень по педагогике.
— Всё шуточки, — сказал он. — Это главная твоя беда как писателя. И ты отказываешься это признать. Трагедия. Просто трагедия! Трагедия нашего времени. Надежды нет. Конец.
— Да ну, папа, — возразила я. — Она может измениться.
— В жизни тебе тоже придется смотреть правде в глаза. — Он принял две таблетки нитроглицерина. — Поставь на пятерку, — показал он на баллон с кислородом. Отец вставил трубочки в нос и сделал глубокий вдох. А потом закрыл глаза и сказал: — Нет.
Я обещала родственникам, что в наших спорах последнее слово всегда будет оставаться за ним, но на сей раз у меня была ответственность перед другим человеком. Перед этой женщиной в доме напротив. Я и знаю ее, и придумываю ее. Мне ее жалко. И я не оставлю ее одну в доме, в слезах. (Жизнь ее тоже так не оставит, но жизнь в отличие от меня не знает жалости.)
Вышло вот как: она действительно изменилась. Сын, разумеется, домой не вернулся. Но она теперь работает регистраторшей
— Было бы у нас хотя бы человека три с вашим опытом…
— Врач так сказал, — отец вынул трубки из носа и произнес: — Шуточки… Опять шуточки…
— Нет, пап, вполне могло случиться и так: мир стал таким непредсказуемым.
— Нет, — сказал он. — Правда прежде всего. Она опять подсядет. Удерживаются только люди с характером. А она бесхарактерная.
— Нет, папа! — сказала я. — Так все и вышло. У нее есть работа. Даже не думай! Она работает в этой клинике.
— И сколько она продержится? — спросил он. — Трагедия! А ты сама? Когда ты посмотришь правде в глаза?
Иммигрантская история
Джек спрашивает меня: разве не кошмар, когда твою жизнь омрачает горе других людей? Наверное, отвечаю я. Ты же знаешь, я выросла в солнечном свете, в вихре движения. И оттого горе предков уже виделось не в таком мраке.
Он — дальше про свою жизнь. В таком случае твоей вины нет. И твой дурной характер — не твоя вина. Только ты всегда злишься. Ты либо злишься, либо сходишь с ума — другого выхода у тебя нет.
А может, причина этой скорби в том, как повернулась история? — спросила я.
История Европы — череда жестокостей, говорит он. Так он, хоть и иронично, но уважительно переходит к одной из моих извечных тем. Весь мир должен ополчиться на Европу — за ее жестокую историю, однако в этом есть и плюсы — за тысячу лет можно обрести здравый смысл.
Полная чушь, возражает он, за тысячу лет непрекращающейся имперской жестокости сколько врагов нажито, а если из всего оружия у тебя только здравый смысл, тогда что?
Дорогой мой, никто не знает, какой у здравого смысла предел возможностей. Модель не прорабатывали, экспериментов не ставили.
Я тебе все пытаюсь рассказать, говорит он. Ты послушай. Как-то раз я просыпаюсь — а папа спит в детской кроватке.
Почему это? — спрашиваю я.
Мама его туда укладывала.
Всегда?
В тот раз, во всяком случае. Когда я его увидел.
Почему это? — спрашиваю я.
Потому что она не хотела, чтобы он ее трахал, говорит он.
Не верю! Кто тебе такое сказал?
Я точно знаю! — Он тычет в меня пальцем.
Не верю, говорю я. Ну, разве что она родила пятерых подряд, или им надо было вставать в шесть утра, или они друг друга ненавидели. В большинстве своем женщины не отказывают мужьям.
Чушь собачья! Она хотела, чтобы его совесть мучила. И он терпел?
На этот вопрос я никогда не отвечу. Он так возбужденно переспрашивает, будто в этом причина гибели мира. Пару минут я молчу.
Он говорит: тоска, тоска, тоска. Все тусклое. Все это я вижу в тусклом свете. Мама подходит к кроватке. Шмуэл, вставай, говорит она. Сходи на угол, купи мне полфунта творога. А потом заскочи в аптеку, купи немного рыбьего жира. Отец, который лежит тусклым скрюченным эмбрионом, открывает глаза и улыбается. Улыбается этой суке.