Мёд для убожества. Бехровия. Том 1
Шрифт:
Раньше, если заложного не разлучишь или разлучишь погано, таборёнка сам родитель и кончал – шорным ножичком да по горлу. А если медлишь или повернешь назад, из зарослей прилетит батина сулица*. Увернулся – молодец. Значит, это сигнал тебе: «будь расторопнее».
А поймал сулицу спиной – поделом.
«Таборянам слабаки без надобности», – часто говорил отец. Теперь заложных плодилось всё больше с каждым годом, а таборян – нет. Глушота стала скудна на дичь, а таборы бесконечно рубились – с южаками или друг с другом, кто под руку подвернется. Наконец, таборы
И вот отец приказал, чтоб я разлучил тухляка.
Он не предупреждал, что пойдет по пятам, – но он ни о чем никогда не предупреждал. Это у других батьки. А у меня отец. Его-то сулица хорошенько заточена.
Я примял под соснами сухую хвою, вытряхнул пожитки из долгой сумы. Средь скарба: полупустых склянок, тряпья и мотков шпагата, – нащупал оселок*. Хоть я и заточил рогатину еще в таборе, тревога не отпускала до сих пор. «Доведи лезвие», – твердила она накуренным голосом отца, – «вставь рожон». И я был послушен, тихонько шкрябал перо рогатины, лавролистное и холодное. А после ввинтил рожон – узкую железную поперечину – в ушко под самым наконечником.
Потом сгреб пожитки в кучу да так и оставил между сосенок. Разлучу – тогда вернусь. Только прихватил манок на шнурке и рогатину. Тяжесть ясеневого древка, длиной с меня самого, была знакома рукам. Мои ладони дружны с рогатиной: не счесть, сколько раз на них выступали мозоли; сколько рвались и кровили – тоже. Мясо под содранной кожей было красноватое и жглось, стоило только что-нибудь задеть. Но отец снова и снова всучивал мне рогатину.
И вот спустя годы ладони зарубцевались. Пожелтели как старый пергамент. Кажется, они приняли форму древка – будто какой-то кожевник насилу их подогнал как чехол.
Проворно взбежав на бровку холма, я осмотрелся. Выцепил глазом тухляка – далеко он не ушел, только взбаламутил воду у края Закланки. Я вдохнул глубоко, забрав в легкие запах чащи, горьковатый от смолы и чуточку сладкий от тухлячьих ран. Зажал манок меж губ…
И густо выдохнул. Мой выдох преобразился в манке и истошным женским визгом прокатился по берегу. Разбередил стайку птиц в верхушках мертвых деревьев, вспугнул одинокого зайца… Но главное – никакого больше мычания.
Сердце мое заколотилось. А сердце тухляка, склизкое и вонючее, радостно ухнуло.
Заложный обернулся резко, будто его позвали по имени. И, готов поклясться всем своим жестоким родом, наши взгляды встретились. Мои черные таборянские глаза и его – мертвецки белесые. С полминуты он пялился на меня, не мигая, а после подался брюхом вперед – и кинулся навстречу.
С рогатиной наперевес я рванул обратно. Бежал что есть мочи сквозь лес, отбиваясь от веток и получая сдачу в лицо. Паутина лезла в рот, а сверху сыпалась труха, от которой чесалось под воротником. Я отплевывался, ежился, но шага не сбавил. Ведь слышал, чуял,
За худобу и юркость отец прозвал меня хорьком. Не из ласки, а в пренебрежении.
Что ж, ноги у меня и правда быстрые. Но тухляк быстрее.
Сапоги слегка утопали в мокрой земле. Почва здесь сплошь гниль да песок. Сверху вязко от дождей и тумана, а снизу рыхло. Догонит прямо здесь – и мне несдобровать. Закрепиться негде, сметет и не заметит. Втопчет в песок, раздавит, обглодает лицо, а кишки с перегноем смешает.
Затормозил я так скоро, что полетели комья земли. На пути серой стеной пролег ветровал, ощерившись острогами переломанных сучьев. Я ругнулся на родном наречии. Грязно ругнулся – совсем как отец, когда отчитывал меня перед печью.
Я весь покрылся холодным потом, мысли судорожно метались. Тухляк неотвратимо пер ко мне, потрясая тучным животом. Приближаясь, тухляк всё рос и рос, и когда его туша заслонила тусклое глушотское солнце, я понял – шанс у меня всего один. Тогда я закусил губу, крепче перехватил древко и встал в позу. Левое плечо вперед, острие рогатины – к носку сапога.
Тухляк же остановился в трех копьях от меня и выжидающе захрипел. Поглядел на меня выпученными глазками, а опухшей пятерней почесал брюхо – совсем по-человечески, как бы неуверенно.
В складках шеи, сливовой от застоявшейся крови, что-то железно блеснуло. Двузубая вилочка на ремне. Южаков оберег.
Я тряхнул рогатиной, присвистнул, вынуждая тухляка пойти ко мне. Он послушно заковылял… И вновь замер – теперь в двух копьях.
– Дош-ш-ш-кх!
Утробный звук, от которого немели пальцы, прошел через его брюхо и с гноем вытек из пасти. Тухляк переступил с ноги на ногу, почесался опять.
– Дош-шка!
Широко расставив руки, как для объятия, заложный подался вперед. Меня замутило.
– Пхапа до-о-ома…
Тухляк припустил ко мне, но мертвые руки захлопнулись, так и не найдя добычи – я вовремя отпрыгнул вправо. Я быстро, коротко ткнул рогатиной, целясь ему под лопатку. Ладони ощутили, как наконечник чиркнул по кости, мягко вошел в плоть до самого рожна. Потянул на себя – и сталь вновь обнажилась, липкая от порченой крови.
Тухляк обернулся, непонимающе сунул пальцы под мышку. Оттуда сгустками валила гниль. Я опять встал в позу. С опущенного острия капало.
– Ну! – не выдержал я. – Давай, пса крев!
А он припал на четвереньки и завыл – как тогда у берега Закланки, тоскливо и безнадежно. Гной, сочившийся из глазниц, напомнил слезы, хотя я точно знал: заложные не плачут. Мне всё же стало жаль тухляка: появилось чувство, что убивать его не за что… Он был обманут бесом, он страдал, он не хотел драки. За что его разлучать?
– До-о-о-о-ощка…
Бедная тварь, перестань же выть. Рычи как гузнарь! Смейся как грыжич!
Только не вой ты. Не так по-человечески.
Тухляк гнил заживо, давился собственным гнильем, когда выл, и гнильём же разило из его пасти. От вони у меня заслезились глаза, и я сменил хват, чтоб утереть веки.