Мёд для убожества. Бехровия. Том 1
Шрифт:
– Эти две, кажется, еще ничего, – я довольно щурюсь, зажав одну длинную серую папиросу между зубами, а другую протягивая Вилли. – Выменял у какой-то шалавы под Стоцком… Да не бойся, Вилли! Та шалава была не чумная, – почти кричу, чтобы перекрыть лязганье колес под полом. – Видишь красную полоску на бумаге? Полоска, говорю. Да. Такая есть только на стоцких папиросах. А пахнут они… – захожусь кашлем, – дерьмом. Черт, да как же тут пасет!
Кибельпотт долго трет нос, прежде чем ответить. Голос его изменился, стал гнусавым. Видно, он старается больше дышать через рот и теперь говорит с паузами:
–
Вилли глуповато гогочет, но тут же кривится, глотнув воздуха с избытком.
– Кхэ, так вот… Ночью мы с братьями, ну, Гелли и Билли, прокрались на двор одной свинушки… И знаешь чего? Ха, да мы сперли у нее свинушонка! Они все спят в бараке, по десять штук, в штанах брезентовых, чтобы грязью и говешками не засрались… – он брезгливо сплевывает в отхожую дыру. – Так мы схватили его – и давай бежать. А он визжит, дрянь, как молочный поросенок! Да и выглядит, и воняет, как простой поросенок – только в штанах, етить.
Вилли передержал папиросу во рту и теперь сдавленно кашляет. Я не перебиваю его. Только выпускаю облачко дыма сквозь недобрую усмешку.
Грудь приятно холодит там, где Цепь скользит под воротом куртки.
– И на костре он тоже визжал как поросенок! Не хотел жариться – дык перебили ноги камнем. И даже пахло от него шкварками, прикидываешь, Бруг? – он уже не в силах остановиться. В глазах Вильхельма Кибельпотта вспыхивает огонек. Я вдруг ясно вижу в нем дряблого пацана, мучающего слепых котят. Ребенка, которого смешивают с грязью даже старшие братья. Который сам потом топит в грязи пищащего звереныша.
А Цепь продолжает ползти – ползет сама по себе – огибая под мышкой плечо; спускаясь в туннель рукава.
Наверное, поначалу Вилли топил котят из чистого любопытства. Мол, а что станет с блохастиком, если вот так? А дольше он может? Ой, как смешно он фыркает, отплевываясь от воды! Но он всё не тонет, не тонет. И чего это он не тонет?!
– Гелли его попробовал на вкус, но тут же стошнился, етить… Так мы запихнули поросе яблоко в рот и бросили во дворе у той же свинушки. Ну, через забор киданули, как стемнело…
Я почему-то вспоминаю отца. Нет, мой отец не из тех, на ком срывались в детстве. Он сам на всех срывался – с младенчества, как хвастал дед, и до сих дней… Последние годы дед уже не хвастал – отец зарубил его в поединке, чтоб занять место барона. Зато все остальные и ныне ползали перед отцом как битые собаки.
А я ползал усерднее всех, ведь и прилетало мне в разы сильнее. Нагайкой. По спине, ребрам и плечам – пуская кровь и сдирая лоскуты кожи. Отец останавливался только в двух случаях. Во-первых, когда уставало запястье – а уж оно у него было натренировано. Да и устань правая – всегда можно поработать левой. А во-вторых… Иной раз он откладывал нагайку от скуки: в чем интерес хлестать кого-то в отключке? Мальчишку, что не стонет, не скулит, не царапает лбом половицы?
Уже и не знаю, сколько раз превращался в половую тряпку. Неживую, скучную. Пропитанную потом и
– Если б ты только знал, как выла мамка-свиноматка! Вой стоял, етить, на весь свинушник!
Я перехватываю папиросу левой рукой – почти как отец нагайку – и затягиваюсь до отказа. Папироса обжигает пальцы, позади языка стоит горечь. От дыма в горле уже не продохнуть, но я не чувствую облегчения. Курево не отдает в мозг, не слабит колени, как бывает обычно.
А вот колотит меня, будто выгнали голым на мороз. Отец выгнал однажды. И мне не понравилось. Мои губы сжаты, легкие горят, моля о капле свежего воздуха…
Цепь змеей вьется ниже локтя, и первое звено уж гладит ладонь.
И я наконец выдыхаю:
– Обними.
Цепь делает рывок. В глазах меркнет – и сквозь белесую пелену гнева я различаю, как металл стягивает красную шею Вилли Кибельпотта. Мои руки помогают Цепи закончить. Хрипы кажутся мне не громче голоса собственной совести, а она очень молчалива. Шепчет что-то неразборчивое, еле-еле – даже когда тот, кто оплачивал мне выпивку, падает на колени. Он царапает ногтями Цепь, но металлу наплевать. Металл – не нашейный платок.
Во мне нет удивления или сострадания – я, кажется, давно не ощущал ни того, ни другого. Зато ощущаю гнев и боль – и знаком с ними прекрасно. А еще знаком с жаждой любви. Раз меня не полюбят по-хорошему, я возьму своё насильно. И если для того нужно «обнять» пару человек…
Разве кто-нибудь заслуживает любви больше меня? Разве мне хватало объятий? Так думаю я, Бруг, упираясь коленом в спину своего попутчика, пока шея его не хрустит.
И хруст этот звучит… окончательно.
Однажды я услышал от старого безногого контрабандиста занимательную вещь: если смог пролезть куда-то по таз – пролезут и плечи. Дальше, мол, дело техники. Сегодня я узнал вторую половину этой житейской мудрости.
Оказывается, если пинать кого-то достаточно долго – в дыру клозета пролезет даже такой жирдяй, как Вилли Кибельпотт. Хотя вначале его таз упорно не помещался в отверстии, я оказал ему последнюю услугу.
Ведь «Бруг – твой друг» – помнишь, сучий потрох?
Тот безногий контрабандист не поделился, как стал калекой. Но рассказали его дружки: старик застрял в лазе лишь единожды, зато наверняка. Хороший контрабандист – тот, которого сложно найти. А он-то был профессионалом! И когда его тайный ход наконец отыскали, крабы уже обглодали бедолагу до колен.
Вилли тоже совершает свою последнюю вылазку – падение вниз. Сочный шмяк о камни перевала. Хрупанье костей, перемолотых бездушными деталями вагона. Всего мгновение – и последние звуки Кибельпоттова тела тонут в грохоте масел-колес.
«Дерни для смыва!» – напоминает мне табличка. И я послушно подмываю за попутчиком, что вышел по ходу движения.
Но Вилли высадился не в полном порядке. Помимо пары шейных позвонков и содержимого карманов, я лишил его указательного пальца – с безвкусным колечком из фальшивого золота. Такой пухлый палец было трудно откусить, но я справился. И теперь этот трофей отдыхает в пачке из-под стоцких папирос.