Медосбор
Шрифт:
К складу за какой-то надобностью, а может быть, просто так, пришел наемный рабочий — старик Авдей Миронов. Когда он нанимался на работу, его из-за ветхости не хотели брать, но он вырвал у молодого парня лопату и стал копать, да так сноровисто и неутомимо, что к обеду вынул из шурфа земли больше всех. Он был махонький, этот старик, с гнутой, как серп, спиной и длинными толстыми руками.
— Здорово живете, начальники, — сказал он. — Эко товару-то сколь накидали — купцы!
Он поднял из груды один сапог и стал вертеть его у подслеповатых
Видно, только теперь Авдей Миронов уяснил смысл происходящего. Он прижал ко груди сапог и в изумлении посмотрел на орудующего топором Сосновку, а потом на Косарева, точно недоумевая, почему начальник не остановит завхоза, который не иначе как сбесился. И Косарев под этим взглядом вдруг как бы со стороны увидел и себя, и палачествующего Сосновку, и этот инквизиторский костер, и нелепость того, что здесь делалось, стала ему до обескураженности очевидной.
— Они что — сапоги-то… Заразные, что ли? — неуверенно спросил Авдей Миронов.
— Какого еще черта — заразные, — прикрякнув, ответил Сосновка. — Вышел им срок носки, и — под топор.
— Дык ведь прочные совсем сапоги!..
— Прочные не прочные, вышел срок носки — подлежат по инструкции уничтожению.
— Ты погоди, милок, — быстро заговорил Авдей Миронов, придерживая занесенную руку Сосновки. — Ты, милок, отдай их мне… Я в них полсела обую, в поле ходить… К нам их не привозят, сапоги-то… Зачем же добро под топор?
«Да, зачем?» — спросил себя Косарев и, морщась, сказал вслух:
— Ты, Сосновка, и верно, отдай-ка сапоги старику, пусть в село унесет.
— Нельзя, Юрий Михалыч, — возразил завхоз. — По инструкции мы не имеем такого права.
— Почему?
— А я знаю?
— Ну, продай, — настаивал Авдей Миронов.
— Еще хуже придумал! Не могу, дед… Да отпусти ты руку-то мою, черт двужильный! Впился, словно клешней, — отбивался от него Сосновка.
— Хоть одну пару продай!
— Уйди!
— Сосновка, — опять вмешался Косарев, но уже не так уверенно. — Отдай, право, ну их к черту…
— Да что вы, Юрий Михалыч! — взмолился завхоз. — Порядка не знаете? Я раз вот так же на Кольском раздал валенки, а потом пошел слух, будто я их пропил… Выговор по партийной линии схлопотал, едва под суд не угодил… Хватит с меня, учен… — Он вдруг криво усмехнулся в сторону Авдея Миронова и прибавил:
— Ты лучше укради, дед. Хватай пару и тикай на полусогнутых. Мы глаза закроем.
— Вот и вышел дурак, — без злобы, но угрюмо сказал старик. — В мальчишестве на ярмарке украл глиняный свисток — до сих пор ухи горят.
Он бросил в кучу сапог, который все еще прижимал одной рукой ко груди, и отошел в сторону.
— Кончай, что ли, — раздраженно сказал Косарев и почувствовал, что от его хорошего настроения
Когда обрубки последнего сапога были брошены в костер, он вспомнил о канюке, попавшем в шурф, и пошел вытаскивать его. Геологи берегли этих птиц, помогавших им бороться со змеями. Шел он и в утешение себе думал о том, что скоро сюда придут строители и возведут большой новый завод и что такие мелочи, как поношенные сапоги, не стоят того, чтобы из-за них портилось настроение.
Но оно все-таки было у него испорчено…
Отойдя шагов на двадцать, он оглянулся. Сосновки не было, — должно быть, ушел в склад, а старик Авдей Миронов сутуло стоял над костром и, видимо, в знак порицания содеянного над сапогами злодейства мочился в черный дым и оранжевый огонь.
Огонь
В ту зиму стояли сухие жгучие морозы. За ночь придорожная чайная промерзала так, что отсыревшие в кухонном пару обои покрывались пышными лишаями игольчатого инея.
Однажды утром, с трудом оторвав примерзшую к косякам дверь, в чайную вошел шофер тяжелого лесовоза Василий Силов, молча подвинул к печке стул, поставил ноги в затвердевших валенках на охапку дров и открыл печную дверцу.
Хилый огонек, возившийся там, в дровах, зачадил серенькой копотью и погас.
— Изверг ты! — со слезами в голосе сказала буфетчица Ленка. — Я на два часа раньше встаю, чтобы разжечь ее, треклятую, а ты загасил.
— Ничего, — сказал Силов.
Он вынул из кармана засаленных и холодных, как жесть, брюк складной нож, настрогал с полена тонких стружек, надрал бересты, нащепал лучины, переложил по-своему дрова в печи — нишей — и развел под ее сводом огонь. Скоро печь ревела, высасывая из чайной студеный, провонявший табаком и сальными котлами воздух.
Ленка повеселела, проворней забегала по маленькому, на пять столиков, зальцу, дышала в ладони, тыкала на столы солонки, перечницы. Была она вся кругла — и щечки, и плечи, и грудь, и задик, и даже ножки были круглы в икрах, и, казалось, натолкнись она на стенку — отскочит, как мячик.
Среди леспромхозовской бойкой шоферни, часто залетавшей в чайную, Ленка слыла бабенкой доступной, хотя никто не мог убедительно и достоверно сказать, что пользовался ее расположением. Так, видно, выкобенивались друг перед другом своей удалью и болтали зря: раз живет бабенка одна, без мужика, с нагуленным где-то мальчонком, значит — понятное дело.
— Эй! — крикнул от печки Силов. — Дай-ка мне водки.
Ленка даже не повернулась к нему.
— Сдурел? — только спросила она, вытирая горячей тряпкой обледеневший пластикатовый прилавок. — При дороге не торгуем. Да и с машиной ты.
— Дай, говорю, дура, — повысил голос Силов. — Заболел я, не видишь?
Он и впрямь весь как-то обмяк на стуле, ноги у него ехали по железному листу у печки, а лицо было красно, в крупном поту.
— Погоди, я на плитке погрею, — всполошилась Ленка.