Медуза
Шрифт:
Послышался робкий стук в дверь, официант вкатил и номер тележку с ужином. Как только он вышел, получив щедрые чаевые, Клаудиа набросилась на лососину и откупоренную бутылку шампанского с той страстью, с какой овладевал ею Леонардо незадолго до того, как охладел и бросил ее, желая прервать отношения прежде, чем у него пропадет аппетит.
Удовлетворив свой, Клаудиа, слегка отрыгнув, подумала, что еда была отличная. И завтра будет такая же, и послезавтра… А вот игры больше не будет. Никакой иллюзии смысла, даже мимолетной. Она вышла на балкон, прихватив бутылку и бокал. Далеко внизу веерообразный рисунок брусчатки, казалось, едва заметно колыхался, будто птичьи крылья. Клаудиа поняла, что немного
Над миазмами, восходившими от озера, плыли звуки одинокой скрипки – кто-то играл в нижнем номере, а может, смотрел по телевизору кино или передачу, сопровождавшуюся скрипичным соло. Встреча с полицейским казалась ей теперь такой же далекой, как собственное детство. Она начала тихо бормотать немецкую колыбельную, которую напевала ей мать. Родители Клаудии встретились в Альто Адидже незадолго до войны. Мать почти без акцента говорила по-итальянски, но ее родным языком был немецкий. Однако отец Клаудии запретил разговаривать в доме по-немецки, так что эта колыбельная оставалась секретом матери и дочери и оттого была ей еще более дорога.
Какие же там слова? Позднее мать утверждала, будто это стихи знаменитого поэта, но у нее всегда были претензии на интеллектуализм, к тому же стихи были слишком просты и безыскусны, чтобы предположить, что они когда-либо вообще существовали в письменной форме. Несмотря на то, что мать тысячу раз напевала ей эту песню, Клаудиа помнила лишь отдельные фразы и слабо представляла себе, что они означают. «Nun der Tag mich mud gemaht… wie ein mudes Kind… Strin, vergiss du ailes Denken…» [29] Что-то о детях, уставших на исходе дня, и о том, что пора заканчивать все дела и размышления и отправляться на покой.
29
Слова из песни немецкого писателя и поэта Германа Геcce (1877–1962) «На сон грядущий» (1911).
Если бы Клаудиа могла! Она знала: появление Дзена – предзнаменование. Полицейский думал, что он такой умный, особенно когда говорил о Леонардо, Нальдино и Несторе, но Клаудиа видела его насквозь. Обнаружение тела Леонардо безусловно вызовет новое расследование всех обстоятельств, связанных со смертью Гаэтано. Придет новый человек, гораздо лучше информированный о деле Леонардо. Он будет неподвластен давлению, оказанному в свое время на инспектора Бойто, и сразу докопается до истины. Можно сколько угодно твердить о том, что он будет бессилен, пока Клаудиа остается и Швейцарии, но не может же она вечно жить в отеле. Л как только она вернется домой, он будет ее уже там поджидать. Ее могут арестовать даже на границе. И что ее ждет? Двадцать пять лет? Пожизненное заключение? Она умрет в тюрьме.
Снизу снова послышалась музыка, та же самая тема, но на сей раз в оркестровом исполнении. Неуклюжий пор брусчатки внутреннего двора поблескивал далеко внизу. «Und die Seele unbewacht will in freien Flugen schweben…» Она знала, что die Seele означает «душа», а дальше было что-то насчет полета, но она не понимала, что такое unbewacht. А когда спросила у матери, та заплакала и сказала: «Это означает «никем не хранимая», «оставленная без присмотра», такая, которой некому посоветовать, что делать или говорить, что чувствовать и как себя вести. Это означает: «совершенно свободная, наконец освободившаяся».
Этот эмоциональный всплеск матери еще больше замутнил смысл слова, придав ему опасный, угрожающий оттенок – будто взломал некое табу. Да и слово die Seele было ненамного более понятным – что-то вроде идеальной версии ее самой, с более красивыми волосами, Без угрей, месячных болей и лишнего жира, который
Клаудии впервые пришло в голову, что ее брак с Гаэтано, а возможно, и роман с Леонардо были просто попытками вернуться к той карточной партии, которую разыгрывали ее родители, и пусть хоть и посмертно доказать им, что выиграть все же можно.
Клаудиа перегнулась через перила, глядя вниз, на камни, выложенные в форме переплетающихся ангельских крыльев. Unbewacht. Теперь она отлично поняла смысл и этого слова, и слова Seele. Она также осознала – и это, вероятно, был момент истины, – что понимание пришло к ней слишком поздно, не как пролог, а как эпилог.
XIV
Дверь открыл бородатый мужчина. Даже не взглянув на удостоверение, он взмахом руки пригласил Дзена пройти в большую комнату, изолированную от раздражающего окружения миланского пригорода как звуковой подушкой струнной музыки, так и книжными стеллажами, занимавшими пространство всех стен от пола до потолка и оставлявшими свободным лишь крохотный «аварийный люк» в виде двери, через которую и вошел Дзен.
– Большое отличие от последнего раза, когда меня навещала полиция, – прокомментировал Лука Бранделли. – Это было в годы разгула терроризма. Почему-то они вбили себе в голову, что я знаю, где прячутся Тони Негри и лидеры «красных бригад», и прошлись по моему дому бульдозером. Добрая треть моих папок с журналистскими расследованиями бесследно исчезла.
– Вам их не вернули?
– Папки вернули. Увы, без их содержимого. Ну, так нельзя же иметь все.
Бранделли был коренастым мужчиной мощного сложения, среднего роста, с буйной шевелюрой вьющихся седых волос и бородой под стать. Шаркающей походкой он передвигался по квартире в линялых джинсах, мешковатом свитере и мокасинах, словно заранее предупреждал: каких бы взглядов я ни придерживался, это не касается внешнего вида. Нет, он больше не занимается журналистикой, сказал Бранделли Дзену, заваривая китайский зеленый чай в крохотной кухоньке.
– Я могу более или менее сносно существовать на пенсию, поэтому решил посвятить остаток дней написанию книги.
– О чем?
– Исчерпывающий перечень, объяснение и анализ «итальянских тайн».
– Должно быть, том получится не слишком толстый, – заметил Дзен.
– Практически невидимый.
Они вернулись в гостиную. Ирония, понятная обоим, на время сблизила их. Бранделли подошел к приемнику и выключил его.
– Нет, – сказал он. – Шуберт после Моцарта не годится. Вот еще когда все пошло наперекосяк. При всем его внешнем мелодическом изобилии Шуберт был неврастеником. Даже Бетховен – безумец в высшем философском смысле – не был лишен самосознания личности, между тем как у Моцарта вообще не было своего «я» – в музыке, разумеется. Не следует также забывать, что Карл Маркс родился в 1818 году в Трире, косном провинциальном городке на реке Мозель, имевшем славное прошлое римской колонии, благополучное настоящее, длившееся уже лет тридцать, и никакого сколько-нибудь стоящего будущего. Есть люди, считающие, что он бунтовал против проведенного там детства или что он, как минимум, забыл его. Я с этим не согласен. Вы можете забыть свое детство, но ваше детство вас не забудет. Как бы то ни было, Маркс вырос в сохранявшейся там атмосфере 1780-х годов, он – дитя Просвещения и Предромантизма. И, только приехав в Париж в возрасте двадцати пяти лет, он сформулировал свою доктрину «беспощадной критики всего существующего».