Медвежонок
Шрифт:
– Я? Что ты!
– Какая врунья!.. Ты сказала, если я буду умный, у меня будет еще сестрица. Вот я уже сколько дней умный, пять дней умный, шесть дней умный, а никого нет!
Но хоть и ждала девочку Руфина Петровна, - родился мальчик, большой и крепкий, как все Алпатовы. Назвали его Борисом, и полковник положил на его имя - как было и с прочими детьми - припасенную к этому случаю тысячу рублей в банк.
Боба был седьмым сыном, и когда поздравляли Алпатова с наследником, говорил он о себе значительно:
– Да, вот так-то: семь сыновей... Семь сыновей да еще и сам соловей! и подбрасывал крупную голову молодцевато.
Алпатов
– И отчего это нет у вас ни самомалейшей плеши?.. Удивлен!
Алпатов, в свою очередь, спросил, как бы удивляясь:
– Это что же такое - "плешь"?
– Иначе говоря - лысина.
– Как у вас?
– Именно, как у меня.
Внимательно и долго осматривал исправницкую лысину Алпатов и сказал неторопливо:
– Гм... Не полагается по уставу.
Но хоть и медленно, а старел. И так приятно было послушать горластого малыша: кричит и выбрыкивает, малое и верткое, бушует и ссорится с матерью, с нянькой, весь - свое, и, главное, - новое свое.
Как не поноветь в новом? Даже новый мундир молодит. И, строя Бобе привычную козу - отчего морщился малюсенький нос, чмокали губы, и серьезные мутные глазки таращились и жмурились - чувствовал себя упористее Алпатов и еще молодцеватее носил голову.
На Новый год получил он новый орден, и, хотя был это очередной орден и представил себя к нему он сам еще в июле, все-таки приятно было, что он еще раз отмечен и награжден. На Новый же год известно стало, что прямой начальник Алпатова, командир бригады Подгрушный, вышел в отставку.
Генерал Подгрушный был уже глубокий старик, державшийся только по привычке держаться командиром, как держатся шапки одуванчиков до первого ветра; но иногда забывался он, и тогда недослушивал ответов, задумчиво перебирал губами, тянул как глухие: "Да-а... Да-а... А-а?" Путал слова, вставлял в свою речь: "этого", "как его говорится", "и тому подобное", "вообще", забывал свои же приказы, шашку вдруг называл палашом, - уходил уже ото всех этих штыков, выправок и команд в безмятежное, стариковское, мягкое, где никакому осуждению нет уже места, где как будто накурено сизым кадильным дымом святости, всепрощения, надземной дали.
На место Подгрушного уже назначен был какой-то штабной генерал, барон, и уже одно это неизвестное: штабной, барон и новый, заставляло жалеть о привычном старике, который запросто обедал у Алпатова, когда навещал полк, ловко шаркая ногою, целовал пухлую руку Руфины Петровны, трепал по круглым щекам малышей, добродушно громко смеялся и мигал глазами с вечной слезой.
Алпатов перешел когда-то из гвардии и потому двигался в чинах быстро, и вот уже восемь лет командовал полком и два года числился одним из девяноста кандидатов в командиры бригады. Знал свою аттестацию, хоть она и писалась секретно: "Службу любит, здоровьем крепок, труды походной жизни переносить может; несколько излишне тяжел, но держится в седле уверенно; умственных способностей отменно хороших. В поле не потеряется и возложенную на него задачу выполнит с успехом; к подчиненным строго требователен, беспристрастен и справедлив..." и так много, и потом заключение: "Достоин быть командиром неотдельной бригады".
И за это заключение Алпатов особенно любил старика, потому что
VII
Это было основное в Алпатове - полная ясность всего, что он делал, почему делал, зачем делал, как делал, и потому меньше всего понимал он неосмысленность, торопливость, растерянность, глупость и потому так часто слетало с языка его слово "дурак". Была соблазнительная власть казнить, но и миловать тоже было в его власти: поднять голову, почесать, не спеша, в бороде указательным пальцем и сказать, брезгливо поморщившись, расстановисто и очень низким, густым и сочным строевым голосом: "Пошел, ты-ы... к чертовой матери, дурак!"
Но бывают такие дни в жизни каждого, когда и самые расторопные люди вдруг почувствуют оторопь неизвестно почему, как неизвестно почему вдруг не хочет идти норовистая лошадь: мотает головой, пятится, фыркает, визжит от кнута и бьет в передок повозки задними ногами. Шестого февраля был такой именно день у Алпатова. День был солнечный, оттепельный, даже капало с крыши, и Алпатов приказал запрячь лошадей, чтобы объехать казармы, посмотреть утреннюю гимнастику на приборах, но вместо казарм очутился в поле, где, плотно прижавшись к снежным сугробам, полз тяжелый талый ветер и звенел сосульками на березах. И так долго ехал между снегами, казавшимися с море глубиною под очень высоким чистым бледно-синим небом; нагонял и объезжал крестьянские сани (день был базарный); проехал до десяти верст, и взмылились вороные спины, а когда обратно ехал шагом, то вздумал спросить у Флегонта: есть ли причастие у молокан? Никогда не нужно было знать этого раньше, потому и не знал.
– Ваше высокоблагоро...
– обернулся Флегонт.
– Говори коротко.
– Так точно, нет причастия.
– M-м... вот как?.. Да ведь и священников нет?
– Никак нет.
– А Страшный суд есть?
– Так точно, есть.
– А святые?
– Так точно.
– А рай?
– Все это есть, так точно.
Алпатов всмотрелся в чутко слушающий кусок высунувшейся к нему желтой бородки, остро почувствовал, как сосет у него под ложечкой, и сказал недовольно:
– Ну, трогай.
Любил четкую машистую рысь Алпатов, и это был первый кучер у него, который знал лошадей и которого понимали лошади, как своего. Алпатов думал, что если не подыщется кто-нибудь из новобранцев, через год, когда уходил в запас этот молокан, нужно будет оставить его в кучерах за плату.
На дворе, когда приехал Алпатов, дети шумно лепили бабу из талого снега, и хорошая вышла баба, но как раз на самой дороге; пришлось свалить ее дышлом, и дети кричали, собаки лаяли; нахмурясь, вылезал из саней Алпатов, задержал шаг возле Мишкиной конуры; поднял маленькую Варю "под самое небо" на протянутых руках.
– И меня под самое небо!
– запросил Ваня.
И Ваню поднял, а шестилетнему Пете сказал:
– Ну, ты уж большая дылда: тебя не подымешь.
Завтракал Алпатов домашней колбасой с кашей и упорно думал обо всей этой своей шумной детворе, не помнил, чтобы когда-нибудь раньше так думал.
Сказал Руфине Петровне:
– Нужно летом Виктора отправить в Россию, проехаться по Волге, например, а?.. Пусть-ка посмотрит... Поручик Кривых хотел в отпуск на Кавказ - вот можно бы с ним: человек серьезный. А может, и сам я буду иметь возможность. Ты как думаешь, Руфа?