Меир Эзофович
Шрифт:
Раввин Исаак Тодрос был аскет и презирал маммону. Однако от почестей и знаков отличия, которыми его чтили, он не отказывался, и люди, посвященные в его затаенные мысли и чувства, знали, что эти почести он очень любит. Если бы кто-нибудь когда-нибудь вздумал их отменить или хотя бы только уменьшить, он, наверное, даже, настойчиво потребовал бы их восстановления. Поэтому-то все бедное население и все те, которым особенно хотелось заслужить его расположение, говоря с ним, давали ему княжеский титул насси. Поэтому-то также всякое появление его в местечке, бывшее всегда для населения событием настолько же любопытным, насколько и торжественным, сопровождалось некоторым, довольно пышным церемониалом.
Часа два оставалось еще до
От двора молитвенного дома через площадь к жилищу Эзофовичей двигалась кучка людей, одетых в черное. Посредине шел Исаак Тодрос, наклонившись, как всегда, несколько вперед, в своей поношенной одежде и грубой рубахе, открывавшей целиком его длинную желтую шею; он шел своим обычным быстрым, неслышным шагом. С двух сторон его выступали два члена кагала: маленький и юркий реб Янкель с своим белым, покрытым веснушками лицом и с рыжей, как огонь, бородой и Давид Кальман, один из почетнейших лиц местечка, морейне, богатый торговец скотом, высокий, прямой, степенный, чисто одетый, с руками в карманах атласного кафтана, с улыбкой блаженного благополучия на пухлых губах. А вокруг них теснилось еще с десяток лиц, подобострастно улыбающихся и покорных.
Впереди всей толпы двигался реб Моше таким образом, что лицом он был обращен к лицу раввина, а спиной — к цели их путешествия.
Не шел, а пятился, при этом подпрыгивал, хлопал в ладоши, низко наклонялся к земле, задевал своими голыми ногами о неровности почвы, спотыкался, снова подпрыгивал, поднимал лицо к небу и испускал отрывистые крики радости. Наконец, в некотором отдалении, за процессией бежало несколько десятков детей различного возраста; с необыкновенным любопытством смотрели они на процессию и, видя пляску и скачки меламеда, начали подражать ему, делая такие же прыжки, жестикулируя, падая на землю, хлопая в ладоши и наполняя воздух неописуемым гамом.
Через минуту в приемной комнате Эзофовичей с треском отворились двери, и в них влетел меламед, весь красный, запыхавшийся, облитый потом, сияющий необычайной радостью. Радовался он искренно, шумно, страстно. Чему?.. Бедный меламед!
— Реб Саул! — воскликнул он охрипшим от крика голосом, — встречай великое счастие и великую честь, которые идут к тебе!
По лицу Саула можно было угадать, что тайная тревога борется в нем с действительно испытываемой радостью. Что же касается его семьи, члены которой жались по стенам и возле мебели, то она радовалась явно и притом сильно; лица у всех сияли от гордости и испытываемого блаженства, за исключением Бера, молчаливого и апатичного как всегда, когда дело не касалось торговли и денег. Старый Саул стал возле самого порога своей приемной комнаты; на крыльце реб Янкель и морейне Кальман подхватили раввина под обе руки, приподняли над землей его сухое тело и, перенеся через коридор и порог, поставили против Саула.
После этого они низко поклонились, вышли из дома и уселись на крыльце в ожидании той минуты, когда им нужно будет сопровождать обратное шествие.
Саул тем временем склонил перед гостем свою седую почтенную голову. Примеру его последовали все его домашние, стоявшие у стен комнаты.
— Приветствующий мудреца приветствует величие Предвечного! — сказал Саул.
— Приветствующий мудреца приветствует… — начал повторять за Саулом хор мужских и женских голосов. Но в ту же минуту Исаак Тодрос поднял вверх указательный палец, метнул вокруг пылающим взором и зашикал:
— Шааа!
В комнате водворилась гробовая тишина. Палец гостя описал широкий круг, указывая на весь ряд стоящих у стен людей. — Вег! (Прочь!) — закричал он.
В комнате зашелестели платья и послышались быстрые шаги; замелькали огорченные и испуганные лица;
В совершенно пустой комнате остались только двое: убеленный сединами широкоплечий патриарх и сухой с огненными глазами мудрец.
Когда мудрец коротким приказанием и повелительным жестом изгонял из комнаты его семью: седеющих сыновей, почтенных дочерей и красивых девушек, седые брови Саула дрогнули и взъерошились на минуту. Видно, в нем закипела родовая и отцовская гордость.
— Равви! — сказал он несколько глухим голосом и с менее низким, чем раньше, поклоном, — соблаговоли занять под моей крышей то место, которое кажется тебе наиболее удобным!
Он не наделил гостя княжеским титулом. Не назвал его насси!
Раввин Исаак сумрачно взглянул на него, прошел по комнате и сел на диван с высокой желтой спинкой.
В эту минуту он не был сгорблен. Наоборот, держался прямо и сидел вытянувшись, неподвижно устремив взгляд на лицо старика, который занял место напротив.
— Я их выгнал! — сказал он, указывая на двери, через которые удалилась из комнаты вся семья. — Для чего ты собрал их сюда? Я хочу поговорить только с тобой!
Саул молчал.
— Я приношу тебе новость, — снова проговорил раввин, быстро и угрюмо, — у твоего внука, Меира, нечистая душа. Он — кофрим! (вероотступник).
Саул все еще молчал, только морщинистые веки его нервно вздрагивали над выцветшими от времени глазами.
— Он кофрим! — громче повторил раввин, — он произносит скверные слова о нашей религии, не почитает мудрецов, нарушает шабаш и ведет дружбу с отщепенцами.
— Равви! — начал Саул.
— Ты слушай, когда я говорю! — перебил его раввин.
Губы старика сжались так сильно, что совершенно исчезли среди молочно-белой растительности.
— Я пришел сказать тебе, — снова начал Тодрос, — что ты плохо воспитываешь своего внука, что это — твоя вина, раз он такой. Зачем ты не позволял меламеду сечь его и бить, когда он ходил в хедер и не хотел учить Гемары, а над словами меламеда смеялся и подбивал смеяться других? Зачем ты посылал его к эдомиту, который живет там, среди садов, чтобы тот учил его читать и писать на языке гоев и другим еще эдомитским мерзостям? Зачем ты его не наказал своей отцовской рукой, когда он нарушил шабаш и за твоим столом препирался с меламедом? Зачем ты портишь его душу своей грешной любовью, не склоняешь его к святым наукам и на все его мерзости смотришь так, словно ты ослеп?
Раввин устал от длинной речи и, сопя, остановился.
Тогда старый Саул начал говорить несколько глухим голосом:
— Равви! Пусть сердце твое не гневается на меня. Я не мог поступать иначе, как поступал. Ребенок этот — сын моего сына, самого младшего из всех моих детей, скрывшегося очень быстро из моих глаз. После смерти отца его и матери я взял этого ребенка в свой дом и хотел, чтобы он никогда не вспоминал о том, что он сирота. Я был уже тогда вдовцом и сам выходил его своими руками. Его выхаживала также и старая прабабушка, которая отдала бы душу свою богу, лишь бы только купить счастье для его души. Он лучший бриллиант в короне на ее голове, и теперь ее уста от глубокой старости ни для кого уже больше не открываются, как только для него. Вот, равви, все причины, по которым я позволял ему больше, нежели другим моим детям, и держал его более слабыми руками. Вот почему душа моя сильно болела, когда меламед в хедере бранил и бил его, как других детей. Я согрешил, когда, как сумасшедший, вбежал в хедер, наговорил меламеду скверных слов и увел мальчика с собой. Я согрешил, равви, потому что меламед мудрый и святой человек; но пусть грех этот исчезнет из глаз твоих, равви, когда ты подумаешь о том, что я не мог молча смотреть на эти синяки, которые носил на своем теле сын моего сына! Когда такие синяки носили на себе дети сына моего Рафаила, и сына моего Абрама, и сына моего Ефраима, я молчал, потому что отцы их были живы, благодарение богу, и сами смотрели за детьми своими; но когда я увидел синяки на спине и плечах сироты… Равви! Я заплакал, закричал громким голосом и согрешил!