Мельмот скиталец
Шрифт:
Когда она склонилась перед ним, чужестранец бросил на нее один из тех взглядов, которые всех, кроме нее одной, повергали в трепет. Но на взгляд этот несчастная жертва отвечала самозабвенной преданностью. Может быть, правда, к этому чувству примешивался еще невольный страх, охвативший девушку в ту минуту, когда она опустилась на колени перед своим содрогающимся и смущенным врагом. Не говоря ни слова, она словно обращалась к нему с немой мольбой быть милостивым к себе самому. Когда вокруг сверкали молнии, а земля под ее легкими белоснежными ногами дрожала, когда стихии, казалось, поклялись уничтожить на земле все живое и нагрянули с высоты небес, чтобы привести свой замысел в исполнение, причем слова «Vae victis» [385] [386]
385
Горе побежденным (лат.).
386
Горе побежденным (Vae victis). — См. выше, прим. 6 к гл. III.
Девушка лежала простертая на земле. Она была в ужасе.
— Иммали, — прерывающимся голосом заговорил чужестранец. — Хочешь, я скажу, какие чувства я должен в тебе вызывать?
— Нет! Нет! Нет! — вскричала она, приложив к ушам свои тонкие руки, а потом сложив их на груди, — я слишком все это ощущаю сама.
— Ненавидь меня! Проклинай меня! — вскричал чужестранец, не обращая на нее внимания и с такой силой ступая по гулким, разбросанным по полу плитам, что стук его шагов мог, пожалуй, поспорить с раскатами грома, — ненавидь меня, ибо я тебя ненавижу… ибо я ненавижу все живое, все мертвое, и сам я ненавистен всем.
— Только не мне, — сказала девушка; слезы слепили ее; она тянулась во тьме к отдернутой им руке.
— Да, буду ненавистен и тебе тоже, если ты узнаешь, кем я послан и кому служу.
Иммали напрягла все силы, которые теперь снова пробудились в ней, чтобы ему ответить.
— Я не знаю, кто ты, но я твоя, — сказала она. — Я не знаю, кому ты служишь, но ему буду служить и я, — я буду твоей навеки. Если ты захочешь, ты можешь меня покинуть, но когда я умру, вернись на этот остров и скажи себе: «Розы расцвели и увяли, потоки пролились и иссякли; скалы сдвинулись со своих мест, и светила небесные изменили свой бег, но была на свете та, что никогда не менялась, и ее больше нет!».
В словах этих слышались и страсть и тоска.
— Ты сказал мне, — добавила она, — что владеешь чудесным искусством записывать мысли. Не пиши ни слова у меня на могиле, ибо одного слова, начертанного твоей рукой, достаточно, чтобы меня оживить. Не плачь обо мне, ибо одной твоей слезы
— Иммали! — вскричал чужестранец.
Девушка подняла глаза и, исполненная печали, смущения и раскаяния, увидела, что он плачет. Заметив этот взгляд, он тут же каким-то безнадежным движением руки смахнул с лица слезы и, стиснув зубы, разразился вдруг приступом неистового судорожного смеха, который всегда означает, что смеемся мы над собою.
Дошедшая до полного изнеможения Иммали не произнесла ни слова и только дрожала, припав к его ногам.
— Выслушай меня, несчастная! — вскричал он голосом, в котором попеременно звучали то дикая злоба, то сострадание, привычная неприязнь и необычная мягкость, — выслушай меня! Я ведь знаю, с каким тайным чувством ты борешься, знаю лучше, чем то сердце, в которое это чувство прокралось. Подави его, прогони, уничтожь! Раздави его так, как ты раздавила бы змею, прежде чем та подрастет и мерзостным обличьем своим ужаснет тебя, а смертоносным ядом отравит!
— Ни разу в жизни я не раздавила ни одной живой твари, даже змеи, — ответила Иммали, которой не приходило в голову, что этот буквальный ответ мог быть истолкован и в другом смысле.
— Так, значит, ты любишь, — сказал чужестранец, — только, — добавил он после долгого и зловещего молчания, — знаешь ли ты сама, кого полюбила?
— Тебя! — ответила девушка с тем чистым ощущением правды, которое как бы освящает самый порыв чувств и стыдится всякой искусной изощренности больше, нежели искреннего признания. — Тебя! Это ты научил меня думать, чувствовать, плакать.
— И за это ты меня любишь? — спросил искуситель с иронией, к которой примешивалось сочувствие. — Подумай только на минуту, Иммали, какой недостойный, неподходящий объект ты избрала для своих чувств. Существо непривлекательное на вид, с отвратительными привычками, отъединенное от жизни и человечества непроходимой пропастью, обездоленного пасынка природы, занятого тем, что проклинает, а то и совращает своих более удачливых братьев, тою кто… но что же все-таки мешает мне раскрыть тебе все до конца?..
В это мгновение молния чудовищной, непереносимой силы блеснула меж развалин, прорываясь сквозь каждую щель мгновенным ослепительным светом. Подавленная волнением и страхом, Иммали продолжала стоять на коленях, плотно прикрыв руками воспалившиеся глаза.
За те минуты, которые она провела так, ей показалось, что она слышит еще какие-то звуки, что чужестранец отвечает какому-то голосу, который с ним говорит. В то время как вдали раздавались удары грома, она явственно различила, как он сказал, обращаясь к кому-то:
— Это мой час, а не твой, отойди и не тревожь меня. Когда она снова подняла глаза, на лице его не было уже и следа человеческих чувств. Казалось, что эти в отчаянии своем устремленные на нее сухие горящие глаза не могли пролить ни одной слезы; казалось, что в обхватившей ее руке никогда не бились жилы, что по ним никогда не струилась кровь; среди жара вокруг, такого удушливого, что можно было подумать, что самый воздух охвачен огнем, прикосновение ее было холодно, как прикосновение мертвеца.
— Пощади меня, — в страхе вскричала девушка, напрасно пытавшаяся уловить хоть искорку человеческих чувств в этих каменных глазах, к которым она теперь подняла свои, полные слез и молящие. — Пощади!
И произнося эти слова, она не знала даже, о чем она просит и чего боится.
Чужестранец не ответил ни слова, ни один мускул не дрогнул у него на лице; казалось, что обхватившие ее стан руки не ощущают ее тела, что устремленные на девушку, светящиеся холодным светом глаза не видят ее. Он отнес, вернее, перетащил ее под широкий свод, некогда служивший входом в пагоду, но который теперь, наполовину разрушенный обвалом, больше походил на зияющую пещеру, где находят приют обитатели пустыни, чем на творение человеческих рук, назначение которого прославлять божество.