Мельмот
Шрифт:
Она неохотно протянула папку, и Карел, не раскрывая, положил ее на колени.
Когда Хоффман отбыл – с закрытым ртом, благопристойно упрятанный в застегнутый на молнию нейлоновый саван, – явилась сотрудница полиции. Она напоминала учительницу, недовольную своими учениками. Когда старик пришел в библиотеку? Никто не знает: хотя двери положено было запирать, делалось это далеко не всегда. Когда папку оставили на стойке гардероба? Никто не помнит: она лежала не на виду, и целый час, если не больше, ее просто не замечали. Почему ее надо было передать не кому-нибудь, а именно – как там его – доктору Пражану? Он не имеет ни малейшего понятия, полиция может ее забрать, если нужно. Неужели никто не видел зажженную лампу? Неужели никто не слышал, как щелкнул дверной замок? Никто не видел, никто не слышал. Ну что ж (женщина поежилась и накинула пальто), если только у покойного в боку вдруг не обнаружится лезвие,
Умолкнув, Карел закуривает новую сигарету. Папка лежит на столе между ними. По мощеному переулку за окном, держась за руки, проходят девушки в белых широкополых ковбойских шляпах. Снег снова припорошил тротуар. Та, что идет последней, – может быть, она отстала потому, что натерли новые ботинки, а может, на душе такая тяжесть, что ноги не идут, – поднимает глаза и видит в окне мужчину и женщину, молчаливых, серьезных, смотрящих на что-то, чего ей с улицы не видно. Эти двое совсем разные, но что-то в их лицах, одновременно и печальных, и как будто взволнованных, придает им невероятную схожесть. Девушка пожимает плечами – разругавшаяся парочка, наверное, – проходит мимо и больше никогда о них не вспоминает.
– Разве все так уж плохо? – говорит Хелен. – Конечно, я соболезную твоей утрате, и мертвые… (Карел даже не замечает заминки.) Вид смерти оскорбляет. В нее невозможно поверить. Но он был стар и, скорее всего, даже ничего не понял. Угас, как лампочка, которую давно пора было заменить, вот и все.
– Меня тревожит не его смерть. Я по нему скучаю, только и всего. Но то, что случилось потом…
Карел поднимается, будто что-то внезапно вывело его из терпения или даже разозлило. Хелен понимает, что не справилась с задачей, которую ей навязали обстоятельства и для которой она оказалась совершенно непригодна.
– Слушай, мне пора возвращаться. Тея будет беспокоиться, куда я пропал… Да, хорошо, возьму твой шарф. А ты прочти это, тогда поймешь.
Карел снова разматывает кожаный шнурок и вытаскивает стопку листов, половину содержимого папки, протягивает ее Хелен. Никаких эффектных фраз или предостережений – похоже, он потерял к рукописи всякий интерес.
– Бери, – говорит он. – Почитаешь, а если и нет, мне все равно. Приходи к нам в гости на следующей неделе, Тея передает привет, – тогда, если захочешь, возьмешь оставшуюся половину.
И снова этот взгляд, который не слишком-то ожидаешь увидеть на лице друга, – наполовину скрытный, наполовину ехидный. Встретившись глазами с Карелом, Хелен какое-то время колеблется, потом забирает листки и прячет их в сумку.
– Ладно… Будь осторожен.
Она серьезна как никогда, но он, отмахнувшись, уже пробирается между шторами, уже выскальзывает за дверь – так поспешно, будто за ним кто-то гонится.
Хелен Франклин занимает комнату на пятом этаже. Она живет к востоку от реки, не то чтобы далеко от метро, хотя вполне могла бы найти что поближе, не в худшем районе города, но и не сказать чтобы в особенно хорошем. В доме есть лифт, которым она не пользуется – ходит только пешком, несмотря на то что ноги болят, а тяжелые пакеты режут пальцы. Открыв дверь, она останавливается на пороге, ждет неизбежного окрика – и скрипучий, недовольный женский голос зовет:
– Хелен? Это ты?
– Я, конечно, – отвечает она и входит. – Кто же еще.
Пройдите следом за ней, и вы увидите маленькую, темную и загроможденную квартирку. Мебель здесь теснится, как скот, который везут в фургоне на бойню, а белые стены сплошь обклеены картинками, семейными фотографиями столетней давности, дипломами за давно забытые бессмысленные достижения и расплывшимися акварельными рисунками, изображающими корабли у причала. Повсюду расставлены какие-то уродливые вещицы: обжитый пауками букет засушенных цветов, матрешки, фарфоровый слоник с отбитым хоботом. Под ними покорно распростерлись ниц вышитые циновки, салфеточки из синтетического машинного кружева и лоскутки индийской ткани; к потолку поднимается запах дешевых благовоний и сандалового масла; в комнатах полумрак из-за задернутых штор, пыли и дыма. По стене, отражаясь от беззвучно работающего телевизора в углу, плывет голубая рябь. Все это совершенно не вяжется с Хелен, с ее непритязательной одеждой, гладкими седеющими волосами и стремительной ровной походкой, – рискну предположить, что вы в замешательстве. Но если вы откроете дверь дальше по коридору – вон ту, справа, простую, белого цвета, – то увидите комнату, тоже простую и с белыми стенами. Узкая кровать, халат за дверью. Простенький столик,
Зайдя в тускло освещенный коридор, она ставит сумку на пол.
– Хелен? Я спрашиваю, это ты?
А вот и хозяйка квартиры, переваливающаяся на кривых ногах. Ее истершиеся суставы слабы, как у младенца, поэтому она вынуждена передвигаться с помощью алюминиевых ходунков, которые осыпает многословными проклятиями всякий раз, как они цепляются за ковер. Она укутана в черное, и в складках и многочисленных слоях ткани остались крошки еды недельной давности и запах сандалового масла, талька и пота. Она носит дешевые гранатовые украшения – мелкие камешки в ушах и на пальцах; на груди – брошка, сверкающая, как осколки черной тарелки. Альбина Горакова, девяностолетняя старуха, сварливая, недобрая, любительница слезливых сериалов и рахат-лукума. Хелен делает глубокий вдох и говорит:
– Да, это я. Это всегда только я и никто другой. Вы поели?
– Поела.
Женщины изучают друг друга с глубокой неприязнью, которая день ото дня становится все глубже. Когда Хелен – неприкаянная, не позволяющая себе окунуться в уют постоянного жилья – съехала из очередной унылой комнаты и искала другую, Карел сказал: «По-моему, Альбина Горакова постоянно ищет жильцов. У нее они больше месяца не задерживаются. Мерзкая старая карга, которую никто терпеть не может – кроме Теи, конечно, – но по-своему забавная, постоянно сидит взаперти со своими мыльными операми и пирожными. – Потом он оценивающе посмотрел на Хелен, насмешливо, но по-доброму, и добавил: – Может, тебе как раз подойдет – будешь жить с неприятной сокамерницей». Он передал ей бумажку с номером, она позвонила – и вот имеем то, что имеем, думает Хелен. Альбина въелась в ткань квартиры, как пятно. Ее запахом пропитаны чашки, стиральный порошок, страницы словарей на полках. Хелен терпит это, как всегда терпит любые неудобства, любые лишения, – стойко, как заслуженное наказание.
– Ну ладно, – говорит Хелен, ожидая услышать колкость (что-нибудь об однообразии ее нарядов, например, или об ограниченности ее жизни, или о том, как плохо и смешно она говорит по-чешски), но ее опасения не подтверждаются.
– Ну ладно, – повторяет Альбина, уходит в свою жаркую, тесную нору и захлопывает за собой дверь.
Что ж! Приговор отсрочен, впереди тихий вечер, а в сумке – рукопись Хоффмана. Хелен вешает пальто, ставит под ним ботинки и заваривает крепкий черный чай. Чайник она несет к себе в комнату и ставит на стол возле стопки листов. Пару минут медлит, стоя на маленьком квадратике серо-бежевого коврика, в свете голой лампочки. Страшно ли ей? Немного… немного: руки холодеют и покрываются гусиной кожей, в груди что-то обрывается, как будто сердце замерло перед тем, как стремительно забиться. Ей кажется, что за ней следят чьи-то глаза, немигающие, оценивающие. Она поворачивается – только халат на крючке и сумка на кровати. Похоже, болезнь Карела оказалась заразной. Сердце колотится быстрее, и Хелен вспоминает себя в детстве: подростком она, как многие в ее возрасте, считала себя особенной и верила, что уж она-то никак не может быть обыкновенной. Есть еще кое-какое воспоминание, которое Хелен быстро отгоняет, – о том, как холодный взгляд скользил по ее затылку, когда она делала то, что не следовало.
Хелен садится за стол и берет рукопись. Каллиграфический почерк кажется знакомым. Когда она достает из чехла очки, буквы словно расплываются по бумаге, чернила собираются в печатный английский текст – рубленый шрифт, двенадцатый кегль. Она делает глоток горького чая и приступает к чтению.
Меня зовут Йозеф Адельмар Хоффман. Это имя носили мой отец и отец моего отца. Я родился в 1926 году, в деревне к востоку от реки Эгер [2] , в независимом государстве Чехословакия. Родина была старше меня всего на восемь лет. Будь она ребенком, наверняка еще не умела бы завязывать шнурки.
2
Эгер, как она тогда называлась, теперь утратила свое немецкое название и обозначена на картах как Огрже. Есть старая шутка, что Огрже должна быть единственной теплой рекой в Чехии, потому что ohr'at значит «греть», но когда я мальчиком плавал в ней, на берег я всегда вылезал дрожа. На ее берегу сейчас стоит Терезин, но я знал это место под названием Терезиенштадт.