Memoria
Шрифт:
День протекал в разговорах. К вечеру заверещал и щелкнул замок. Дверь широко раскрылась: «На прогулку!»
Валя и Аня Саландт отказались. Мы с Марией Самойловной вышли. Нас посадили в лифт. Подняли очень высоко. «Пройдите!» Мне открыли одну дверь, ей другую. Пахнуло морозом. Вышла. Ночное небо озарено снизу огнями города. Яркий луч фонаря, освещающий клетку без крыши. В рост человека бетонные стенки, еще два метра выше — проволочная сеть. За ней еще такие же сети клеток. Можно сделать шагов двадцать по кругу. Над клетками мерцает, клубится небо, отражая огни. В луче фонаря танцуют звездочки снежинок. Из глубины, снизу, доносятся гудки машин, звон трамваев, гул большой площади. Клетки на крыше.
Во что вера? В то, что есть все-таки небо. И это помощь судьбы, что не спустили нас в колодец двора, а подняли на крышу. Здесь выход из клетки, к танцу снежинок, к черному небу. Ничего они не могут сделать со мной…
Вспомнилась одиночка в Крестах, в 1937 году. Тогда сложились стихи:
Я лежу, одета плотно В холод каменных простынь. Туч скорей раздвинь полотна И меня из камня вынь! Выползаю… Вот уж струи… Воздух щупает рука. Это ты во мне диктуешь Строчки точные стиха.Тогда я еще не знала, что стих в тюрьме — необходимость: он гармонизирует сознание во времени. Ольга Дмитриевна Форш не была в тюрьме, но хорошо поняла, что человек выныривает из тюрьмы, овладевая временем, как пространством. Но он (как его звали, одетого камнем?), вынырнув из тюрьмы, не нашел выхода в ритме стиха и поэтому сошел с ума. Те, кто разроет свое сознание до ритма, — не сойдут с ума…
Снежинки в луче тоже танцуют ритмически… Белые на черном небе… Овладение ритмом — освобождение. Они ничего не смогут сделать… Щелкнула дверь клетки: «В камеру!» Я шагнула в лифт одновременно с Марией Самойловной, вышедшей из другой клетки. Спустили нас на лифте вниз, в камеру. Стоит тишина. Снова загремел засов. Щелкнула, открываясь, дверь.
Вошли те, двое, что меня арестовали.
— Гаген-Торн?
— Я.
— Имя, отчество?
— Нина Ивановна.
— Подпишите акт и распишитесь в получении передачи.
Один держал сетку с узлом, другой положил на стол бумаги и перо. Я прочитала: акт обыска. Как я и думала, вчера, поздним вечером. Изъято: 10 общих тетрадей, 2 фотоальбома, 6 тетрадей с надписью «Полевые дневники»… Что такое?! «Пол вскрыт и перекопан, консервных банок не обнаружено». Так вот оно как! [10]
Второй торопил:
— Получите ваши вещи. Ваша мать так просила, что я согласился взять: одеяло, простыни, полотенце, халат, зубную щетку, расческу. (Молодец, мамуся, — прошлый опыт помог.) Вот продукты, — он развернул бумагу. Прислали заготовленное к Новому году, видимо, не думали встречать его теперь.
10
В кухне, почти нашей, у нас было небольшое подполье, обыскивающие в нем долго рылись. Им давно не пользовались, пришлось сдвигать столы, что вызывало особое подозрение. Бумаги
Те, двое, взяли расписки, пошли. Снова лязгнул замок.
— Ну что же, товарищи, вот мы и встретим Новый год! — сказала я, кладя на стол продукты.
— Как вы нам отдадите, ведь у нас-то ничего нет, — возразила Валя.
— Таков обычай тюрьмы, — отвечала я, — здесь не едят в одиночку.
— Раньше был общий котел, — подтвердила Мария Самойловна, — но с тридцать седьмого стали отделять половину, а остальное себе. — В тридцать седьмом передач почти не было, а народу в каждой камере — десятки. Все равно достались бы нечувствительные крохи, и потому дележ превратили в символ, половину оставляя в реальное пользование себе и близким.
— Вы где сидели?
— В московских тюрьмах, — неопределенно сказала она, явно не желая углублять разговор.
Мы сели ужинать.
Мысли мои все возвращались к фразе протокола: «Пол вскрыт, консервных банок не обнаружено». Кто же, кто сказал о банках?
Осенью, вернувшись из Крыма, я читала свои колымские стихи у близких друзей, сестер Гвоздевых. Лена сказала печально:
— Они никогда не будут напечатаны, Ниночка, и это жаль. Они стоят того, чтобы их узнали. Они потрясают.
— Конечно, при моей жизни не напечатают, — отвечала я, — ну что же, заложу в консервные банки — и в землю!
Вернувшись домой, сидя на кухне, я, еще возбужденная, передавала разговор семье. Вошла соседка, Ирина Павловна. Она слышала разговор. Кто еще мог слышать? Мы живем на первом этаже, может, кто стоял под окном? Кто сообщил в НКВД о консервных банках? Это явно донос, но чей? Гвоздевы вне подозрений… Повторяла ли я еще где-нибудь эту фразу? Не помню… Неужели она?
Прозвонил отбой. Лежа на койке, я все думала. Так прошла новогодняя ночь.
На другой день привели еще троих.
— В тюрьме такой метод: камеру заполняют в течение двух-трех дней и потом стараются не приводить новых, чтобы случайно не встретились знакомые или однодельцы, — сказала Мария Самойловна.
— И чтобы те, кто уже осмотрелся и набрал опыт, не помогали новым, — прибавила я.
Действительно, камеру заполнили за два дня. Я не могу припомнить и оживить пером бледные тени испуганных женщин. Они появляются и исчезают в моей памяти. Из этих провалов памяти блестят тревожные темные глаза Надежды Григорьевны Антокольской, видятся ее крепко сжимающие друг друга ладони. Фамилия ли остановила внимание (внучатая племянница скульптора и сестра поэта Павла Антокольского) или уж очень интеллигентски знакомы были интонации ее голоса? Она пришла в камеру, потрясенная до глубины сознания, но в самом потрясении сохранила доверчивость и доброту. Она искала помощи, надеялась на ласку. И белозубая Аня Саландт тотчас откликнулась, приголубила. А Надежда Григорьевна всем своим видом спрашивала: «Что это значит? Ведь не может быть реальностью?! Ведь неправдоподобно: тюрьма, допросы, камера…»
Меньше всего она подходила для тюрьмы. Увидеть бы ее в издательстве, приветливо разговаривающей с авторами, несущей корректуру; на концерте бы увидеть с гладко зачесанной, серебрящейся в темных волосах сединой или за чайным столом под низкой лампой — было бы так естественно и знакомо. Зачем она здесь, под бессонным глазом тюремной лампочки на железной и жесткой кровати?
Вина ее была в том, что она работала в свое время в издательстве секретарем у Каменева, а когда его арестовали и все отвернулись — приютила его семилетнего ребенка, пока не нашлись родные.