Memoria
Шрифт:
Это ведут подписывать приговор. Потом уж не вернут в камеру.
Человеческой душе трудно выносить бессмыслицу, память старается стереть ее. И мне трудно восстановить бессмысленный ритуал объявления приговора. Но — надо.
Ковш выхватил меня из живорыбного садка «с вещами». Проводят через обыск. Раздевают догола, осматривают каждую складку тела, каждый шов одежды. Потом — в бокс. Не тот, без воздуха, где я сидела, а просто в узкую, окрашенную темно-коричневой краской, комнату, какие бывали на старых вокзалах. По коридору
Под потолком тускло горит лампочка. Как передать ожидание? Это не то ожидание, что перед опасной атакой или бомбежкой, где напряженно активен; не ожидание, когда близкий человек под ножом хирурга — там ты веришь в разумность совершающегося; не ожидание наступающего стихийного бедствия, там ты готовишься, изыскиваешь шансы к спасению. Это, пожалуй, состояние мыши, попавшей в капкан. Ты — мелкое пойманное животное в руках слепой и всемогущей силы. У тебя бьется сердце, оно знает: пощадить может только случай.
Ах, я полюбила животных с тех пор братской любовью: я поняла их состояние безответной беспомощности!
Всеми нервами чувствуешь: за длинным рядом дверей другие, такие же, как ты, тоже ждут, и мы — в руках слепой силы.
Начала осторожно постукивать в стенку. Отвечает! Азбука тюрем.
— Кто вы?
— Женщина из десятой камеры. Ожидаю приговора.
— Аня?
— Кто стучит?
Называю фамилию. У сидевших в одной камере образуются свои сигналы, они легко отличают своих от «наседки» — специально подсаженного человека.
— Слышу — правда, Аня, но…
Щелкнул замок камеры. Тишина. Шаги в коридоре…
Наконец повернулся ключ в моей двери:
— Проходите! Вещи оставьте.
Повели коридорами:
— Войдите!
Почти пустая комната. За черным школьным столом два человека с кипой папок, стопкой узких печатных повесток.
— Садитесь, — сказал голос. Лица не видела: сидело безликое, серое, в гимнастерке. — Прочтите и распишитесь.
Протянул узкую полоску бумажки, вроде пипифакса, на которой отпечатано: «Постановление Особого Совещания от… марта 1948 г. Гр……. присуждается к отбытию срока наказания в исправительно-трудовых лагерях на… лет».
В многоточиях от руки: день заседания, фамилия заключенного, срок наказания.
«Если пять — еще выдержу», — мелькнуло у меня.
Поставлено «пять» — повезло!
Особое совещание давало срок на основании протоколов, без суда, без опроса обвиняемого. Расписалась, и ритуал окончен. Отвели обратно, к вещам. Откуда-то из конца коридора неслись рыдания — женщина вопила и билась в железную дверь. За другими дверями — молчание. Щелкали замки. Выводили и приводили. Производство было серийным. Из соседней камеры постучала Аня. От нее я узнала, что Мария Самойловна получила 10, а она, Аня, — 8 лет.
Утихли замки и крики. Потекли часы — сколько? Время определялось тем, что внесли
— С вещами!
Надела пальто, вышла. У всех дверей женские фигуры. Их смели в строй, как рассыпанную крупу. Окружили солдатами, повели. Распахнули двери. Дохнуло морозом.
— По одной — в машину!
«Черный ворон»? В 37-м году он был действительно черный: железный короб с решетчатым окошком сзади. Он разъезжал ночами по городу, забирая в тюрьму.
Нет, этот не был черным: моторный фургон светло-зеленых тонов с надписью во все бортовое поле: «Игрушки». Сзади — герметическая дверь и приставная лестница.
— Первая, вторая, третья! — Гуськом нас впускали в черноту машины. — Примите документы. Все! — сказал сдавший этап. Считавший взял папку. Дверь захлопнулась.
Совершенная темнота. Испуганное дыхание. Мы чувствуем плотно прижатые тела.
— Куда? — чей-то шепот. — Куда нас везут?
— На пересылку.
— А это не газокамера? Трудно дышать…
— Вздор. Это от тесноты.
Время потерялось, осталось движение. Застопорилось урчанием. Щелкнула дверь:
— Вылезайте по одной. Первая, вторая…
Каждая становилась со своим узелком.
— Все?
— Все! Веди в баню.
Какая радость телу — вода! Стремительный поток теплой воды из двух десятков душевых кранов… Она брызжет и искрится, журчит и бежит по цементному полу. Изможденные тюрьмой, зеленоватые, как плесневелые, женские тела радуются теплой текучей живой воде. Отходит тревога, ужас, отчаяние — улыбаются лица, потому что смывает все мысли теплая, живительная вода. Мысль у всех одна: как суметь отрезком мыла, величиной с два кусочка пиленого сахара, который был выдан каждой, — как суметь вымыть голову, вымыться, да еще и выстирать трусы или рубашку?
— На них я использую пену, которая стекает с головы, — звонко кричит чей-то молодой голос. И кругом смеются.
— Правильно! Рационально! И просто как в первоклассную душевую попали! — кричит кто-то, звонко хлопая себя по бедрам. И опять все смеются.
Они забыли, что пережито и что ждет впереди. Тело, замученное тело радуется воде и гонит мысли.
А мысли вернулись, когда развели по камерам. В глазах — опять боль и страх, у рта — горькие продольные складки, одинаковые у старых и молодых.
Камеры в Бутырке небольшие. Когда-то это, верно, был корпус одиночных камер, теперь, из-за недостатка жилплощади, поставили по 4 кровати. Я — вот как хорошо! — оказалась в одной камере с Аней и Надеждой Григорьевной Антокольской.
Кто была четвертая? Я не помню четвертую. Столько лиц прошло, столько камер, что мешаются лица и камеры. Мы втроем обрадовались друг другу потому, что сидели вместе уже больше трех месяцев, вместе пережили потрясение.
Теперь удар нанесен, как-то остались живы, все закончено. Идут разговоры о лагерях.