Мемуары
Шрифт:
В ожидании этого я возвратился в тюрьму. В зале поставили для меня кровать; тут я увидел Мануччи, который бросился мне на шею: мы обнялись самым сердечным образом. Я должен прибавить, что этот молодой человек в этих обстоятельствах выказал знаки самой нежной дружбы ко мне; поэтому я всю жизнь буду раскаиваться в тех слухах, которые я имел неосторожность распускать о нем; он мне этого никогда не простил; читатель рассудит сам: не слишком ли далеко простер Мануччи свою месть?
Счастливая развязка моего приключения вскоре сделалась предметом оживленных разговоров заключенных. Большинство льстило мне. Марацани оказался самым надоедливым; он желал, чтобы я немедленно написал прошение к графу Аранда в его защиту. Он достиг только того, что я позволил ему разделить со мной мой обед. Мы еще не вставали от стола, как явился алькад Месса, чтобы отвести меня на мою квартиру: он возвратил мне мое оружие, а офицер, сопровождавший его, вручил мне мою шпагу.
— Вы можете быть уверены, что у вас все находится в целости; без вашего негодного слуги вы бы никогда не имели случая обращаться с чиновниками Его Королевского Величества, как с ворами и разбойниками.
— Господин алькад, — отвечал я, — гнев заставляет делать много глупостей. Забудем все, что произошло: думаю, что найдете во мне порядочного человека; ведь согласитесь, что если бы мой голос не был услышан, то я рисковал бы попасть на галеры.
— Это вероятно; но я лично пожалел бы о вас.
— Весьма вам благодарен.
Я принял ванну, приоделся и отправился к моему башмачнику-дворянину. Он поздравил меня с свободой, но поздравил также и себя за свою проницательность, вследствие которой он был убежден, что мой арест — не более как одна из ошибок, столь часто делаемых полицией. Когда я рассказал ему об удовлетворении, полученном мною, он уверил меня, что и испанский гранд не мог ожидать ничего лучшего. Затем я отправился к Менгсу, который не рассчитывал увидать меня так скоро. Он встретил меня с некоторым замешательством. И действительно, не должен ли он был упрекать себя кое в чем, по отношению ко мне? Не выпроводил ли он меня из своей квартиры как человека подозрительного? Я видел косвенное извинение в плане, изобретенном им относительно заступничества в мою пользу, которое он намеревался предпринять. У него я нашел письмо, которое доставило мне большее удовольствие, чем все его уверения. Это было письмо Дандоло с присоединением другого, адресованного на имя Мочениго. Добрый Дандоло извещал меня, что после этого письма посланник не будет бояться вызвать неудовольствие инквизиции, принимая меня у себя, ибо это письмо исходило непосредственно от инквизиторов. Менгс советовал мне немедленно отнести это письмо Мочениго, но я был изнурен и удовольствовался тем, что отправил его к Мануччи, который на другой день пригласил меня обедать к г-ну посланнику. «Будет парадный обед, — прибавил он, — и ваше торжество будет тем полнее». Тем не менее, я не совсем еще был спокоен; вероятно, я бы немедленно уехал из Мадрида и даже из Испании, если бы не свидание с министром, свидание, которое рассеяло все мои сомнения.
В прихожей граф Аранда меня задержал довольно долго, из чего я заключил, что Его Сиятельство, не ожидавший моего визита, приготовлялся принять меня. Спустя три четверти часа я был принят.
Как только граф заметил меня, он пошел мне навстречу с очень любезным видом и, передавая мне пачку бумаг, сказал:
— Вот ваши четыре письма; советую вам перечитать их теперь, когда вы можете рассуждать хладнокровно.
— Отчего вы мне советуете перечитать эти письма, Ваше Сиятельство?
— Отчего? Разве вы не понимаете, в каком тоне они написаны?
— Извините меня, Ваше Сиятельство; но человек, решившийся, подобно мне, покончить с делом, даже рискуя своей жизнью, не может умерять своих выражений. Я должен был думать, что все, что со мной случилось, было результатом повелений Вашего Сиятельства.
— Значит, вы очень плохо меня знаете; еще неудачнее вы посмотрели на ваше положение и на мое.
— Я понимаю, какое уважение я обязан питать к вам при обыкновенных обстоятельствах, но я увидел самого себя вне закона, и поэтому мое раздражение должно быть понятно.
— Может быть; но менее понятно мнение, которое вы себе составили о моих отношениях к вам. Вы несправедливы и плохо поддерживаете репутацию умного человека.
Я поклонился, как бы желая поблагодарить его за этот иронический комплимент.
Он продолжал более строгим тоном:
— Господин Казанова, вполне ли вы уверены, что вам не в чем себя упрекать, как вы утверждаете? Что вы ничем не нарушили законов Его Королевского Величества?
Манера, с которою сказаны были эти слова, привела меня в трепет; воспоминание о трагическом приключении предстало в моем воображении в кровавых формах. Граф заметил мое замешательство и мягко сказал:
— Успокойтесь; все известно и все прощено вам, потому что ваше поведение было честно и благородно; но сознайтесь, что внешне улик было слишком достаточно, чтобы вас повесить. В конце концов, самая лучшая роль в этом деле принадлежит не вам: вы действовали, как истый испанец, но сеньора Долорес действовала,
— Что же она сделала? — Она во всем созналась — Даже рискуя погубить меня?
— Это было единственное средство спасти вас; оправдывая вас вполне, она заставила бы верить в ваше соучастие, потому что вас видели. Кавалер, которого сеньора убила, был довольно плохой человек; однако подобное преступление заслуживало наказания и оно было бы ужасно, если бы преступление сделалось гласным; но тайна, которою оно было покрыто, и еще больше причины преступления Долорес принуждали к снисхождению. Долорес свободна, и ее семья вместе с нею уже оставила Испанию. Что же касается вас, то вы можете быть совершенно покойны. Мне не нужно советовать вам хранить тайну относительно всего этого дела: вы первый заинтересованы в этом.
Мне хотелось броситься к ногам графа; мое волнение должно было дать ему понятие о моей благодарности. Выйдя от министра, я отправился к г-ну Рохасу. Под впечатлением только что бывшей сцены я не скрыл перед ним чувств, которыми переполнено было мое сердце по отношению к Его Сиятельству* Рохас, которому не могли быть известны мотивы моего настроения, сказал мне несколько раздражительно:
— Как! Вас оскорбляют, а вы благодарите?
— Мне отдана была справедливость; я не злопамятен и к тому же, чего я еще мог бы требовать?
— Во-первых, смещения алькада, а потом денежного вознаграждения.
— Я согласен, что алькад превысил власть, но в этом он был более несчастен, чем виновен; что же касается денежного вознаграждения, то мне было бы гадко оценить мои страдания на деньги.
— Прекрасно, но ваше благородство будет истолковано как слабость; вы находитесь в стране, где все можно сказать безнаказанно, за исключением только того, что относится к инквизиции и к королю.
Возвратившись к себе, я нашел там Менгса, ожидавшего меня с каретой. Он был приглашен к обеду Мочениго и заехал за мною. Посланник принял меня с распростертыми объятиями и поздравил Менгса с гостеприимством, оказанным мне. Менгс покраснел, и я не мог не улыбнуться. За столом речь зашла о моих письмах, и с точки зрения, с которой каждый из собеседников рассматривал их, заставили меня подумать о том, до какой степени положение человека влияет на его суждения. Кроме Менгса и посланника, из более известных лиц там были: аббат Бильярди, французский консул, ученый дон Пабло Оливарес и известный Родриго Кампоманес. С искренностью более любезной, чем строгой, посланник порицал мое письмо к графу Аранда; Кампоманес принялся меня защищать, говоря, что именно это письмо должно было вызвать у всех уважение ко мне, даже короля и его министра; Оливарес был того же мнения и поддержал его множеством цитат; Менгс, в качестве царедворца, перешел на сторону Мочениго; что же касается аббата Бильярди, то он сказал, что посланник прав, как, впрочем, прав и Кампоманес.
Кампоманес, известный на своей родине как человек умный, ученый и смелый, был небольшого роста, очень некрасивый, но который казался красивым в то время, когда говорил. Его красноречие, живое и страстное, было чрезвычайно увлекательно. Враг католической церкви, которой приемы он знал основательно, он высказывался всегда и откровенно против злоупотреблений, которые церковь освещает своим авторитетом. Все пасовало перед едкой иронией его рассуждений. Сколько предрассудков уничтожил этот испанский Вольтер: ему Испания обязана изгнанием иезуитов; он открыл графу Аранда все интриги этого общества; он показал ему все нити этой сети, столь ловко расставленной, которая угрожает народам. Кампоманес был кривой на один глаз; граф Аранда и генерал иезуитов — тоже были кривые на один глаз. Я свел разговор на эту борьбу между этими тремя личностями с косыми глазами, борьбу, которая беспокоила меня по отношению к Кампоманесу; его считали автором всех тех анонимных памфлетов, которые были направлены против иезуитов и наводняли собой тогда все европейские столицы. Его сношения с венецианским посланником давали ему возможность знать все меры, принимаемые нашим сенатом против монахов, — сведения, без которых он бы легко обошелся, если бы ему были известны сочинения нашего знаменитого Паоло Сарпи. Смелый, настойчивый, умный, Кампоманес считался человеком искренним и бескорыстным в своей оппозиции: его вдохновляла одна лишь любовь к правде и отечеству, поэтому-то он заслужил уважение самых просвещенных людей; напротив того, монахи, патеры, ханжи и чернь ненавидели этого смелого писателя. Инквизиция поклялась сгубить его, и вслух говорили, что Кампоманесу суждено погибнуть в тюрьмах инквизиции: пророчество, которое, к несчастью, исполнилось, или вроде того. И действительно, года четыре после того, Кампоманес, заключенный в инквизиционную тюрьму, вышел оттуда, произнеся публичное покаяние. Оливарес, его друг и наш теперешний собеседник, поплатился еще дороже: все его состояние было конфисковано, и он умер в изгнании. Даже сам граф Аранда, покровитель этих двух людей, не избегнул бы гнева инквизиции, если бы король, желая избавить его от мести его врагов, не отправил его посланником в Париж.