Меншиков
Шрифт:
Однажды на пирушке у корабельных мастеров, подгуляв и разблагодушествовавшись, гости начали запросто выкладывать, что было у каждого на душе. Осмотрительный Толстой, незаметно уклонившись от беседы, сел у камелька, задремал, точно во хмелю, опустил на грудь голову, снял парик… а между тем, чуть покачивая головой, внимательно прислушивался к откровенному разговору гостей.
Петр заметил уловку «старой лисы», подмигнул в его сторону.
— Смотрите, — обратился он к окружающим, показывая на Толстого, — как хитро висит голова!
— Просто висит, ваше величество! — воскликнул Толстой, внезапно очнувшись. — Она государю верна, потому на
— Так вот оно что! — воскликнул Петр. — Он только притворился хмельным!.. Ну что же, придется поднести ему стопки три доброго флина [67] , авось он тогда поравняется с нами и также будет трещать по–сорочьи. — И, хлопая Петра Андреевича ладонью по плеши, прибавил, вздыхая: — Эх, голова, голова, кабы не так умна ты была, не удержалась бы ты на плечах…
67
Флин — гретое вино с коньяком и лимонным соком.
«Такие речи, — с горькой улыбкой вспоминал Петр Андреевич этот случай, — хочешь не хочешь, навек врежутся в память! Вот и ныне, — размышлял он, — может показаться, что государь стал только веселым гостем, ан… чувствуешь себя подобно путнику, услаждающему душу прелестными видами вершины Везувия, в ежеминутном ожидании пепла и лавы…
Один Меншиков с ним словно с братом родным, — не боится; очень почтителен стал, но… и только. Знает, чем взять. И… берет. Заводы, каналы, Санкт–Петербург… Когда неутомимый Данилыч докладывает государю о том, что он наворошил везде там своей железной рукой, — надо видеть, какая же мягкая улыбка озаряет суровое лицо императора, какой освещается оно добротой, детской радостью!..
Один «Парадиз на болоте», — кряхтит Петр Андреевич, — государево детище… чего стоит. Хоть оно пока что и криво, а матери родной все мило. То-то и есть!..»
— Теперь, после завоевания балтийских берегов, — говорил Петр, обращаясь к гостям генерал–адмирала, — вся торговля Европы с Азией должна направиться через Россию, роняя на пути своем золото, в котором у нас нужда по сих пор, — провел ребром ладони по горлу. — Все сие послужит к расцвету Отечества нашего!
— Плавание вокруг мыса Бурь [68] , — продолжал государь, — зело опасно, в Индийском море пираты гуляют. Азиатская торговля повинна избрать путь через Россию! Основанием Санкт–Петербурга и завоеванием Риги мы открыли один конец сего пути; теперь остается открыть другой — на восточном конце нашей империи!
68
Мыса Доброй Надежды.
Поднял бокал:
— За успешное начатие дела!..
Со вскрытием рек Петр отправился водой — Москва–рекой, Окой, Волгой — к Каспийскому морю. В Астрахани было уже все готово к перевозке войск до персидского берега.
Сенат оставался в Москве.
Генерал–губернатор Ягужинский вскоре выехал в Петербург. Отъезжая, он оставил в сенате письменное предложение, чтобы «партикулярные ссоры и брани» непременно были оставлены до возвращения государя.
Но не тут-то было… не успел Петр доехать и до Коломенского, как обер–прокурор сената Скорняков–Писарев уже счел крайне необходимым «забежать к императрице» с жалобой
А Шафиров решил в свою очередь пожаловаться Петру: «Тридцать два года я уже служу, двадцать пять лет лично известен Вашему Величеству и до сих пор ни от кого такой обиды и гонения не терпел, как от обер–прокурора Скорнякова–Писарева», — доносил вице–канцлер.
— Началось! — вздыхал Петр, отодвигая бумагу. — Возьми! — обратился к Толстому. — Потом разберусь.
И Толстой, тотчас прикинув, как это все, уподобляясь снежному кому, должно далее покатиться, завел дело: «О партикулярных ссорах и брани в сенате в отсутствие государя».
Он не ошибся, «дело» начало пухнуть. И главным виновником этого оказался вице–канцлер Шафиров. В непродолжительном времени он дал в руки обер–прокурора крупнейший козырь: позволил себе употребить сенатское влияние для того, чтобы своему брату Михайле выписать не положенное ему жалованье. И Скорняков–Писарев не замедлил заявить об этом в сенате.
Дело в том, что брат Шафирова Михайло в свое время «присутствовал в ревизионной коллегии». После упразднения ее — учреждения вместо нее экспедиции при сенате — Михайло Шафиров шесть месяцев ходил без работы, и вот за эти-то шесть месяцев он и решил выхлопотать себе прежнее жалованье. Пользуясь отсутствием генерал–прокурора Ягужинского, сенатор Шафиров добился определения сената: «Михайле Шафирову жалованье за шесть месяцев выдать». Таким образом, выходило, что сенатор пожертвовал казенным интересом в пользу родственника. За такие дела Петр строго карал.
Скоро положение Шафирова еще более ухудшилось.
31 октября в сенате слушалось дело о почте, которой он ведал, как «главный над почтамтом директор».
Во время разбора дела обер–прокурор заявил:
— Господа сенат слушают и рассуждают о почтовом деле, которое лично касается до барона Шафирова, а посему он должен выйти вон, по указу ему здесь быть не надлежит.
— По твоему предложению я вон не пойду, — отвечает Шафиров. — Тебе высылать меня не пригоже.
Тогда обер–прокурор снимает со стены доску с наклеенным на нее указом и читает то место, где предписывается судьям выходить при слушании дел о их родственниках.
— Ты меня, как сенатора, вон не вышлешь! — горячится Шафиров. — Указ о выходе сродникам к тому не следует! Я почтой пожалован по его императорского величества указу, — обращается он к сенаторам, — как Виниус и его сын, о чем известно и графу Головкину и князю Меншикову. Этого дела без именного указа решить невозможно!
Головкин — давнишний враг Шафирова. Потирая руки, он заявляет:
— Такого именного указа нет. Дело это решить можно, и тебе, Петр Павлович, выйти вон надобно.
— Да что там разговаривать долго! — говорит Скорняков–Писарев горячо. — Надобно поступить, как повелевает указ, — и конец!..
Обер–прокурор знал, что требовал. Указ об учреждении сената с ясно и четко очерченным кругом его прав и обязанностей был выработан самим Петром. От доложенного ему проекта указа Петр почти ничего не оставил. Четыре раза проект переписывался канцеляристами кабинета и каждый раз снова испещрялся вставками и многочисленными поправками самого Петра. Преступать любой указ, а этот тем более — значило подвергать себя жесточайшей опале. Только в состоянии крайней запальчивости, окончательно утеряв контроль за своими поступками и словами, Шафиров мог ринуться по такому опаснейшему пути.