Меня зовут Астрагаль
Шрифт:
Молоденькая изящная сестра говорила убедительно и участливо, а варварский медицинский жаргон применяла так же, как бритву: очень старательно, вкладывая во все, что делает, свеженькие знания и нерастраченное сострадание. Я бы с радостью предоставила ей выбрить все тело: наконец-то за мое лечение взялись всерьез. Но меня тут же прошиб страх, и я стала заклинать Господа, чтобы у меня не оказалось чего-нибудь уж слишком серьезного.
С кровати в карету “скорой” санитары перенесли меня на сидячих носилках, когда они ставили их, мягко и бережно, я ощутила легчайший
В приемном покое меня переложили на стол срочного рентгена: один санитар подхватил меня под мышки, другой поддерживал ногу. Нини стояла рядом, прямая, будто аршин проглотила, скорбно поджав губы и стараясь не выпускать моей руки; полно, дорогая “старшая сестрица”, ваша ладонь так безучастна, будет уж ломать комедию! В регистратуре записали с ваших слов все как надо, ваше присутствие больше не требуется, ступайте домой.
Но Нини пристала к одному из белых халатов и с хорошо разыгранной тревогой в голосе атаковала его вопросами:
– Ну что, доктор? Это серьезно? Надеюсь, вы не оставите ее в больнице?
Лежа под резкой лампой, я приподнялась на локтях, чтобы расслышать ответ.
Заметив, что я смотрю ему в рот, врач взял Нини под руку и вышел с нею вместе. Долго еще мне валяться на этом нечеловечески жестком железном топчане? Всюду торчали какие-то непонятные штуки: ручки, трубки, коробки, что-то урчало, звякало; эти звуки и прикосновение теплой, глянцево-серой поверхности одновременно и тревожили, и успокаивали. Я перешла некий рубеж, начало дня осталось за глухой стеной, жесткий стол принял меня, как тихая гавань, суля благостную передышку и надежду.
Вернулась Нини, одна, без врача. Строгое выражение на ее лице сменилось озабоченным.
– Может быть, придется отнимать…
Я не спрашивала – что. Тишина стала оглушительной, в горле застрял крик, я уставилась на свою несчастную ногу, мертвую, почерневшую; значит, ее отрежут и выкинут. Я вдруг остро поняла, как дорога мне каждая клеточка плоти, каждая капля крови, я вся – плоть и кровь, все мое тело – одна разделившаяся и до бесконечности размножившаяся клетка, так что лучше умереть, но остаться целой, чем дать себя расчленить.
Правда, мысли о смерти, об ампутации не проникали в глубь сознания, оставались чем-то далеким, почти забавным; точно так же, готовясь разжать пальцы и ухнуть со стены, я подумала “разобьюсь насмерть” – подумала, не веря. Вот и теперь угроза все еще казалась чем-то ненастоящим, известным с чужих слов, из чужого опыта; живым, реальным было другое: как совсем недавно я носилась почем зря, как еще сегодня утром меня ласкал Жюльен.
Да, но чем не реальность вот эта черная, гноящаяся культя? Уж ее-то я знаю не с чужих слов, она моя, и только моя. Я и сама списала и отшвырнула ее до всяких докторов, мое добро – что хочу, то и делаю, но им такого права давать не желаю. Хочу и держусь за свое гнилое копыто. Одно из двух: или пусть его починят, или я сгнию с ним вместе.
В палате стояло шесть кроватей, занято было только четыре.
– Можно
Ну, наконец-то. Здесь я как все, не размазня, не мертвый груз: в этой палате ненормальными показались бы Нини и прочие здоровые люди, я же здесь на своем месте, подхожу по всем статьям, теперь я – больная с пятой койки, и моя раздробленная нога – в порядке вещей.
Более того, ради нее меня здесь и держат, она дает мне право на уход и улыбки сестер, ведь у меня такой шикарный перелом, особая заслуга.
Сквозь простыни ногу припекало солнце. Ни разу, с самого побега, мне не было так тепло. Иногда, от коньяка или от ласк Жюльена, по телу прокатывалась горячая волна, но сразу же остывала, и снова меня облепляла холодная вата. А здесь согревал, скользя по одеялу, солнечный луч, ровным жаром дышала батарея – хорошо и почти не больно.
Постель была постелена по-особому, матрас с валиком-подголовником накрыт простыней, поверх первой простыни – вторая, сложенная пополам, вроде пеленки; сверху на мне простыня, одеяло, а на нем еще одна простыня, последняя, в синюю полоску, с больничным штампом: настоящий компресс. Подушек – две штуки, но стоит пожелать – дадут три, четыре, десять, на здоровье…
Я перевалилась на правый бок, чтобы взять сигарету с белого двухъярусного столика. Но едва успела закурить, как зашевелилась соседка на койке, стоявшей у противоположной стены перпендикулярно к моей, – молодая женщина, которая могла двигать только руками. Над головой у нее было укреплено зеркало; поворачивая его на шарнире, она могла, не шевелясь, видеть все происходящее в палате. Верно, не очень весело целый день лежать пластом и разглядывать собственную физиономию на потолке. Наведя зеркало на меня, она сказала моему отражению:
– Смотрите, чтобы вас не засекла старшая сестра, у нас тут не разрешается курить… особенно если вас должны взять в операционный блок.
– Извините, я не знала…
– Мне-то что, я сама курю, да и остальные не боятся табачного дыма. Просто лучше это делать в часы посещений. Но сегодня вам из-за этого может стать плохо после…
– А когда часы посещений?
– С двенадцати до двух дня и с шести до семи вечера, а в воскресенье – с обеда до самого ужина. Простите за любопытство, но… Брюнетка, которая вас провожала, это что, ваша мама? Вы на нее похожи.
– Это моя старшая сестра, – сказала я, не моргнув глазом. – Но она меня вырастила, и я считаю ее матерью.
Я не знала точно, куда задевались мои родители: умерли, уехали и бросили меня или тяжело заболели, – чтобы дать исчерпывающие сведения о моем семейном положении, надо было дождаться Нини и уточнить у нее. В приемном покое я назвала свое настоящее имя и настоящий возраст: имя, потому что оно мне нравится, а возраст, потому что врачи все равно определили бы его по состоянию костей, я уже лет шесть как перестала расти, рано развилась, а теперь могла и задержаться, так или иначе до затвердения хрящей оставался еще не один год.