Месье, или Князь Тьмы
Шрифт:
Нет ничего более противоестественного, чем любить человека, впавшего в безумие, пусть даже временное. Ответственность, напряжение, страх — это тяжелая ноша, уже хотя бы потому, что в периоды помрачения и истерии непомерно велика угроза самоубийства или убийства. Человек, любящий безумного, вынужден постоянно следить и за своим разумом, ведь рано или поздно каждый из нас понимает, как ненадежен его мозг. Постоянно наблюдая безумие, волей-неволей приближаешься к нему. Оказывается, лишиться рассудка легче легкого, и здравомыслие начинает представляться чем-то временным и ненадежным. Пока я проворачивал в голове эти тяжкие рассуждения, она говорила:
— Вроде бы все закончено. Но все ли? Жили-были три негритенка… потом их стало два. Я боюсь тебя. Что нам делать, Брюс?
Вопрос был задан совершенно осмысленно, и я решил этим воспользоваться.
— Ты была
Она тихонько вздохнула и закрыла глаза, вновь уходя в забытье, в это изумительное убежище от назойливой реальности, а я почувствовал себя дураком — оттого что не дождавшись подходящего момента, спросил о самом важном. У Журдена хватило такта отвернуться. Едва мы услыхали легкое посапывание, как он, пожав плечами и стараясь не шуметь, потянул меня из спальни, напоминавшей подводную лодку, в сторону кабинета.
Но я довольно долго не уходил, почти осязая окружавшую меня тишину, наблюдая за Сильвией и прислушиваясь к ее все более глубокому дыханию, пока она пребывала в искусственном, навеянном лекарствами, небытии. Журден тоже терпеливо ждал; милый человек с немного косящим взглядом, который придавал ему грустно-осуждающий вид, отчего его улыбка обычно была тронута печалью. Даже летом он носил темные плотные костюмы, хотя наверняка задыхался в них, белые рубашки с жесткими воротничками и широкие галстуки, больше похожие на шарфы. Шепнув, что вернется за мной к обеду, он на цыпочках вышел из комнаты. Посидев еще немного с Сильвией, я последовал его примеру. Очутившись в соседней комнате, я вынужден был собрать разбросанные по ковру письма и записные книжки. Так Пьер всегда обращался со своими бумагами: все в полном беспорядке — всё еще в процессе работы, вплоть до последнего афоризма! Можно было подумать, что это спятивший барахольщик рылся в кучах старых концертных программок, городских карт, брошюрок, записных книжек и писем. Я кое-как все это рассортировал и аккуратно сложил, однако мне пришлось нелегко. Среди писем, в конвертах и без конвертов, оказалось много моих и Сильвии, которые она посылала мне, а я потом переправлял их ему — вот так я относился к нашему союзу, с моей точки зрения, обязывавшему нас делить друг с другом все, даже самые личные переживания.
Я нашел несколько писем Пьера к Сильвии, все — на его любимой бумаге с печатью легендарного «Outremer». (Я заметил у нее на пальце его печатку с этим ребусом. Пьер не без иронии называл себя «последним тамплиером», ведь девиз «Outremer» символизировал не только прошлое его семьи, ибо Пьер происходил из рода де Ногаре, [11] но и его тамплиерскую гордость заморскими деяниями ордена. Именно поэтому наше романтическое путешествие на Восток было таким захватывающим — в известном смысле даже историческим. Ему казалось, будто он возвращается к корням великого предательства и раскола в христианстве. Пьер поклонялся Богу тамплиеров. Он верил в узурпатора трона, Князя Тьмы.)
11
Имеется в виду Гильом де Ногаре (ок. 1265–1313), канцлер и хранитель печати Филиппа Красивого, сыграл важную роль в подготовке разгрома ордена тамплиеров в 1307 г.
Сидя в зеленом кресле, я размышлял о Пьере, перебирал бумаги и мечтал. «Перед лицом подобного зла прилично ощущать лишь творческое отчаяние», — сказал однажды Пьер, и, когда я ответил улыбкой на столь высокопарное утверждение, рассердился. Я листал страницы дневника, на которых были перечислены все, кто приходил к нему в последние дни перед смертью. Неужели он сам дал сестре печатку? Когда я потряс «A Rebours», [12] роман Гюисманса, на ковер выпало еще несколько писем. В одном, адресованном мне, Пьер рассказывал о рецидиве. «Когда это приходит, Брюс, ей всюду слышится мой голос, в роще, в трубе отопления, в комарином писке; я будто бы кричу: «Где ты, Сильвия?» А потом вдруг раздается кошмарный вопль: «Я убил мою сестру!» Она в ужасе. А мне что делать?»
12
«Наоборот» (фр.).
Рецидивы не совпадали ни с фазами луны, ни с собственными биологическими ритмами Сильвии. Их не удавалось ни предсказать, ни предупредить. Если мы навещали ее вдвоем, она узнавала
13
Намек на английскую поговорку: «рожденный в пятницу щедр и пылок».
Мне не терпится послушать твои рассказы об Индии… Какая она? Спокойная? Голодающая, облившаяся Богом и усеянная испражнениями? Я, кажется, знаю. В каждом остановленном дыхании детоубийство, в каждой улыбке таинственное право на внутреннее одиночество. Давным-давно. Когда я была там, то знала: у моего хрупкого небытия время полнолуния. Яснее всего мне помнится аромат магнолии. Это аромат глубокой печали, такой желанный. Однако, запертая в первоклассной гостиной собственного мозга, я начинаю роптать. Вчера мне разрешили притвориться, и я пошла в ту церквушку поздороваться с людьми, нарисованными на стенке. А сегодня ночью мне показалось, будто Пьер ходит в соседней комнате, но, когда я прибегала, его там не было. Этот дом, эта пародия на дом, полна необычной печали. Журден тоже это чувствует. Он все еще здесь, все еще говорит, что пора на пенсию; и привередлив, как прокаженный. После его ухода остается запах сигарет. И йода.»
Каждую фразу я мысленно проверял на звук, одновременно пытаясь представить, как она, неловкая и нескладная, сидит в пятом приделе церквушки в Монфаве под тремя написанными маслом волхвами. За ее спиной на стене мемориальная доска с датой смерти забытого священника. Стоит мне закрыть глаза, и я вижу ее.
14
Здесь покоится Пласид Брюно Валайе, епископ Верденский, умерший в Авиньоне в 1850 году (фр.).
Погрузившись в воспоминания, я забыл о той, которая спала в соседней комнате, и даже не сразу узнал Журдена, когда он постучал по стеклу, привлекая мое внимание. Наверное, я задремал, сказалась усталость после долгой дороги. Тем не менее, я тотчас вскочил и побрел за доктором через все здание в холостяцкую квартиру, где в полной мере проявлялась неслабеющая страсть Журдена к живописи. Там я заметил новые приобретения.
Желая, так сказать, подчеркнуть свой общественный статус, он надел любимую английскую куртку из фланели — видимо, время учебы в Эдинбургском университете было лучшим в его жизни. Вина были подобраны тщательно и любовно. Еда — легкая и изысканная. Довольно долго мы, не произнося ни слова, что позволительно только старым приятелям, потягивали коньяк и улыбались друг другу.
— Мне не терпелось спросить, что вам известно о происшедшем, — с вымученным смешком произнёс наконец Журден, — но, вижу, вы хотите задать мне тот же вопрос.
Доктор был прав; я как раз намеревался спросить его, что за дьявол вселился в Пьера. Журден знал о наших с Пьером планах насчет отставки и всего прочего, и я мог говорить с ним откровенно. Я всегда подозревал, что Журден влюблен в Сильвию. И верно поэтому, как человек на редкость щепетильный, едва возникала необходимость в курсе легкой психотерапии, он направлял ее к другому врачу. Опасался, что после этих сеансов Сильвия начнет его побаиваться. Или не хотел испытывать неизбежную ревность?