Места
Шрифт:
У Пригова как раз наоборот: во-первых, он в себе самом обнаруживает уже готовые черты, которые можно при желании определить как «другие», поэтому домом для его поэтического субъекта может оказаться и московский район Беляево, и Лондон, и Германия, а чужбиной – Россия. Во-вторых, ничего иного – т.е. своего – он в себе не находит; все «свое» оказывается либо всеобщим (т.е. банально-бессмысленным), либо «чужим» (т.е. цитатно-апроприированным). В стихах об этом, конечно, сказано лучше:
Заражен бациллой модернизмаЧтоб разрушить – я вокруг гляжуОт христьянства до социализмаЧтоб разрушить, все внутри ношуА пока ношу – то забываюЧто разрушить собственно хотелУж не разделяю наших тел —ВсеВ-третьих (хотя этот тезис может показаться противоречащим первым двум предыдущим), он неизменно демонстрирует сконструированный характер тех или иных образов «другого». Таким образом, именно конструкция «другого», то, как воображается «другое», и является единственным, более-менее осязаемым воплощением «своего» – именно эти конструкции Пригов исследует на протяжении всего своего творчества. Таким образом, в Пригове мы находим поразительно последовательного разрушителя эссенциалистских представлений об «этносах», «нациях», замкнутых «цивилизациях». Причем, конечно, он добивается этого эффекта, как всегда, предельно утрируя и доводя до саморазоблачительного абсурда именно те идеи, которые вызывают у него максимальное неприятие.
В этом смысле приговская модель «всемирной отзывчивости» не только предполагает конфронтацию с Пушкиным (см. ниже о «Пушкинских местах»), но и полемически гипертрофирует именно те аспекты русской культуры, которые питают национализм и позволяют выдавать имперские комплексы за доказательства духовного превосходства России над всем миром.
Пригов настойчиво не противопоставляет Россию западной культуре, многократно подчеркивая, что Россия является «только и исключительно Востоком Запада» («Тысячелетье на дворе»), что, впрочем, не исключает специфики русской культурной динамики. Попробуем суммировать взгляды Пригова на эту динамику – в том виде, в котором они были сформулированы в 1990-х и в 2000-х.
По его мнению, постоянной стратегией российских элит является «сознательная архаизация культуры и выстраивание ее по некоему подобию просвещенческо-аристократической модели старого образца». Для российской культуры поэтому характерны литературоцентризм и магическая, сакральная роль писателя, особенно поэта. Отсюда и особые функции интеллигенции, и совмещение в писателе «функций учителя, пророка, судьи, и более мелких – философа, публициста, просветителя». Эти функции, конечно, характерны для того, что Пригов называет Просвещенческим проектом, который в Европе, по его мнению, был окончательно дискредитирован итогами Второй мировой войны, – здесь можно увидеть отголосок идей, высказанных в книге Макса Хоркхаймера и Теодора Адорно «Диалектика Просвещения» (1944). «Однако же в Советском Союзе, – пишет Пригов, – эти итоги были, наоборот восприняты как торжество Возрожденческого проекта» («Завершение четырех проектов»), который при этом наложился на законсервированную Просвещенческую модель.
Отсюда в стихах Пригова постоянное изображение России как пространства, в котором современность и архаика мирно сосуществуют, порождая, впрочем, вполне сюрреалистические эффекты:
Я помню осенью начальнойЕдва замеченный приходКогда на речке пароходВдруг вскинулся, ему печальноПодняв единственный свой рогВ лесу живой единорогОтветствовалПри этом России, как считал Пригов, свойственно чередование периодов изоляции и «догоняющей модернизации» («Тысячелетье на дворе»). В периоды «догоняющей модернизации» целый ряд пропущенных в годы изоляции исторических инноваций являются сразу – в готовом виде, как «нечто целое с доминирующими интеграционными признаками». Такой способ освоения инноваций вызывает в русской культуре стабильный «прото-постмодернистский эффект»:
…ничего из возникавшего в социокультурной перспективе не уходило в историческую перспективу и длилось в своей неизменной актуальности. То есть когда одинаково горючей слезой оплакивали и кончину, к примеру, только что отошедшей матери, и смерть безвременно ушедшего полтора века назад А.С. Пушкина. Именно постоянное передвижение, мелькание, мерцание между этими многочисленными вечно актуальными культурно-историческими пластами и породили специфику русского культурного сознания… Эдакое наше прото-постмодернистское сознание («Третье переписывание мира»).
Или же о перестроечном периоде:
диахронный… процесс изменений в мировой культуре у нас объявился периодом синхронного, параллельного освоения, обживания и пластифицирования к местным условиям всех
В то же время так называемая «русская идея», в сущности, тождественна, во-первых, новой версии изоляционизма, а во-вторых, строится на отождествлении модернизации с очередным апокалипсисом. Национализм и мессианство, таким образом, вспухают как попытки оградиться от драматичных глобальных процессов.
Несть эллина и иудеяИ там еще кого-то нестьА русский – он всегда ведь естьПоскольку русская идеяЖива и всякий раз в горстиСебе вот русского раститНеизбывногоПригов поддерживает мысль о том, что Россия выпала из «западного культурного времени и процесса» после Второй мировой войны, когда «тип социокультурного мышления и идеалов на Западе приобрели резко персоналистический крен – возникли утопия и проект свободной от социума личности, а в России по-прежнему господствовала утопия больших объединяющих просвещенческих идей». С этого момента, по его убеждению, «мир живет в историческом времени. Россия же – в природном, которое предполагает не последовательное развитие событий, а цикличное…». Однако Пригов комедийно демонстрирует в таких циклах, как «Песни советских деревень» (1991), «Квазибарачная поэзия» (1993), «Светлой памяти крестьянских поэтов» (1998), что ни «русская архаика», ни «русский путь» не предполагают никакой «онтологической» реальности, а являются чисто языковыми, дискурсивно-стилистическими конструктами. Пригов, разумеется, не был бы Приговым, если бы не написал – в качестве гротескной иллюстрации – и цикл «Русский народ» (2003), обнаруживающий следы продавливания русского в природу – русские «отпечатки на природном, досоциальном, докультурном».
Отвечая на вопрос Сергея Шаповала о позитивном будущем для России, Пригов отвечает:
«Нужно, чтобы как можно быстрее Россия регионализировалась, распалась на мелкие кусочки, которые бы жили своими частными интересами…».
О том же он пишет в цикле «Умный федерализм» (1999):
На конференции какой-нибудь собратьсяПотолковать, а после вспомнить: – Братцы!А помните, как жили мы однойВеликою огромною семьейСовсем недавно!А что бы нам опять объединиться —По-старомодному вдруг оживятся лицаВот это здорово! И не разлей водой! —Но тут заметит скептик молодойИз Второй Средне-Российской Республики:И что ж? – по питерским законам житьГде и бумажки на асфальт не уронить?Иль по-московски? – сибиряк заметит —Наркотики вот разрешим и этиВсякие! —И долгое молчание повиснет —Так, значит, по инвестициям и таможным льготамЗавтраС утраСекция —И разойдутся[…]Сижу в пивной за кружкой пиваИ вижу пред собою воочьюТринадцать умных и красивыхНе грандиозных и не оченьНавязчивыхАмбициозных не оченьРоссийОни плывут перед глазамиУходят, тают – но за намиБудущее! —ШепчутИсчезаяВ сущности, перед нами приговская утопия (сопоставимая с его утопией новой антропологии). Именно в таком сценарии он видит возможность разрешения тупиков русского культурно-политического самосознания:
…как мне представляется, можно только в пределах новых территориально-государственных образований (с резко ослабленной огромно-государственной составляющей) запустить процесс воспитания нового человека со сложно-структурированной системой сбалансированных самоидентификаций: семейной, местной, религиозной, профессиональной, групповой, культурной, национальной, государственной. …Не так-то просто в этой сбалансированной системе создать образ врага, например, в отличие от перенапряженной ситуации единственной и пафосной самоидентификации по одному доминирующему признаку – государственному ли, религиозному, политическому.