Место издания: Чужбина (сборник)
Шрифт:
Проснулся, как встрепанный, совершенно отрезвившись, с удивительно ясной памятью и соображением. Эта память, как змея, стала впускать в него свой яд, терзать его сердце: все, все без утайки, с мельчайшими подробностями, ему разоблачать – все разочарования, все несправедливости, во всем, везде, с холодной, циничной жестокостью.
Ему казалось, что сотни игл вонзаются в тело его и наконец заколют его на смерть.
Что с ним? Пришел ли ему конец? И пускай, но только поскорее, дольше терпеть такую боль он не в силах. Если конец не наступит, он сам покончит с этой мукой. А ведь во сне, только что, не прошло и получаса, как он видел приятеля, того, который повесился, но видел живым и спросил его, как избавиться от страдания, – а он показал на горло и высунул язык – только так!
Петров вскочил,
Косой луч света, упав на пол, слабо осветил каюту.
Закрепив ремешок на крючке под потолком, сделал петлю и, просунув в нее голову, повис.
Не видя русского жильца более двух суток, консьержка поднялась и постучалась в дверь к Петрову. Несмотря на сильный и продолжительный стук, ответа не последовало.
Вызвали полицию, дверь взломали и нашли труп.
Переждав несколько дней и не будучи уверенным в том, что приятель слышал его разговор с консьержкой, земляк Петрова решился его проведать. На лестнице его перехватила консьержка: «Monsieur Petroff здесь больше не живет!» – «Как не живет?» – «Он умер, повесился, – c'etait un homme bizarre» [13] . – «Повесился?» – «Да! И с чего бы? Никто ничего не знает… И ne causait a personne» [14] . – «Жаль, как жаль его, он был отличным преподавателем математики и милым человеком». – «Professeur? Monsieur Petroff etait professeur? [15] А в прошлый раз вы сказали, что в России он был дворником». – «Это я так, просто пошутил… А где его похоронили?» – «На кладбище «Тиэ». – «Как далеко, туда и не добраться! Ну что ж, у каждого своя судьба. Ничего не поделаешь! Пахнет луком, вы, верно, готовите обед и я мешаю вам?»
13
Господин Петров был человеком странным (фр.).
14
Он ни с кем не разговаривал (фр.).
15
Учителем! Господин Петров был учителем? (фр.)
Он улыбнулся:
– Приятного аппетита, Madame, au plaisir! [16]
Аглаида Шиманская. Современник (Торонто). № 12. Декабрь. 1965.
Пальма
На его крепкой груди шерсть закручивалась жестким завитком. Он ходил вразвалку на кривых ногах, но он не был кавалеристом. Его выкаченные темно-карие глаза, полные горячего света, были умны и сметливы. Курносый нос, вернее две дырки, сочился от вечного насморка. Между двух нижних клыков трепетал кончик горячего языка. Он всегда сопел, с хропотком. А если мягко похлопать его по заду, то он вертелся на одном месте, пытаясь поймать свой куцый хвост. Это был германский тигровый бульдог, ширококостый, жилистый, более свирепый, чем приветливый, и выносливый до черта.
16
Парижская манера прощаться: «До удовольствия…» (…вас встретить снова) (фр.).
Свирепость смешивалась в нем с глубокой нежностью, и суровый вояка был для тех, кто знал его ближе, самым добродушным существом на свете. Он спал совершенно как ребенок, раскидывая куда попало ноги, и на концах его сильных, жестких лап, под когтями, были мягкие, какие-то детские, серые подушечки.
Мы встретились с ним в декабре проклятого 1919 года, когда Дроздовская дивизия, с обозами и артиллерией, в слепую пургу перебралась по льду Дона в большое село Койсуг. Там, в глухое утро, я услышал в штабе полка смелый, бодрый лай.
Солдаты притащили мне в подарок щенка, настоящего тигрового
Стрелки, вероятно, потому, что в его серой шерсти были легкие полосы, прозвали его Пальмой. Вовсе не стройная и не высокая была эта Пальма, как бы отлитая из одного куска металла. Для первой встречи, когда я присел перед ней на корточки, она бесстрашно облаяла меня. Потом ткнулась мокрым носом в руки. С того мгновения мы стали друзьями на всю жизнь. Что она почувствовала во мне, почему выбрала меня, не знаю, но она привязалась ко мне всей силой своей собачьей души.
Серая шерсть с железным блеском, благородное тело, подобранное и четкое, как у древнего дискобола. Я понимаю, что это зверь, собака, но такие слова не говорят ничего. Это странное существо несло в себе необыкновенно сильную душу, полную и цельную. Она не знала, что такое грех, не разбирала добра и зла. Но зла в ней совершенно не было, и вся стихия Пальмы, ее чувства и сознание, двигались одним: любовью к человеку. И под жесткой грубостью серого вояки таилась для друзей совершенная нежность.
Ум Пальмы был ясный; она все понимала с полуслова. Воспитание ее не было трудным, а делала она все опрятно и четко. Она до крайности любила чистоту и свежую воду, подбирала после себя мельчайшие крошки. Она ни за что не оставалась в доме, когда по нужде ей надо было пойти на улицу. Если об этом забывали, она, не щадя себя, кидалась всем сильным телом на двери, в окна, только бы ее выпустили.
Обычно она спала у моих ног или у дверей на коврике. После боевого огня она дрожала и легонько, очень жалобно, порявкивала во сне. А иногда смеялась. Она смеялась от всей души, свесивши язык на просушку, и тогда кожа на ее курносой роже расходилась лучами. Я узнавал смех Пальмы во сне по короткому грудному хропотку. Так же смеются и плачут, тягостно кричат, вздрагивают, крепко скрипят во сне зубами и люди, стоящие в огне.
Маленький серый германец Пальма стал с нами белогвардейцем, золотопогонником. Он твердо решил, что есть настоящие люди, его друзья, и все такие люди носят погоны. Те же, кто без погон, не друзья, а враги, и даже не люди, а мишень для его острых зубов.
Она просто не выносила людей без погон. Любому штатскому, кто бы он ни был, Пальма с мгновенной яростью рвала штаны. Историй из-за этого было достаточно. Пальма молча обходила штатского, и тот еще не успевал сказать: «Ах, какая милая собачка», как Пальма сзади вцеплялась ему в штаны, как раз, извините, на том месте, которое пониже поясницы.
Однажды она отворила такое заднее окно одному приезжему высокому чиновнику, едва ли не министру, пожилому, довольно рыхлому господину. Министр, с открытым окном, помчался от Пальмы с необыкновенной и для отрочества скоростью. В другой раз Пальма превратила в лохмотья хорошее английское сукно одного британского журналиста. Тот, показавши нам весьма тощие ноги, удрал от Пальмы высокими прыжками с тирольским криком: «О-ле-ле!»
Разумеется, за это Пальме влетало. А военных посетителей она впускала ко мне совершенно молча: в погонах – стало быть, свой. Но все же, кто его знает? И Пальма ложилась у моих ног, под стул, не спуская с вошедшего светло-карих недружелюбных глаз. В любую минуту она была готова к прыжку, следила за малейшим движением чужих рук, за тем, как шевелится чужой зашпоренный сапог. Из-под стула слышался иногда раскат глухого рычания. Она меня охраняла и нетерпеливо ждала, когда незнакомец уйдет. Тогда, так же молча и недружелюбно, она провожала его до дверей.
Пальма была служакой щепетильным, даже придирчивым. Она хорошо понимала, что каждому назначено делать свое дело. Например, часовой должен смотреть перед собой и ходить. Пальма очень любила, когда часовой ходит взад и вперед, и могла подолгу смотреть на его мерную прогулку, потряхивая куцым хвостом.
Но вот я как-то заснул с горящей у койки свечой. Звон разбитого стекла, лай, брань разбудили меня. С бешеным рычанием Пальма всем телом кидалась в окно. Я ее отогнал.
– Что такое? – позвал я в окно часового.