Место издания: Чужбина (сборник)
Шрифт:
Я вышел на крыльцо, Пальма, конечно, со мною. Высоко над нами гудела сильная машина. Все, и Пальма, следили за ней, поднявши головы. Я приказал расстилать код, опознавательные знаки. Вдруг загрохотал ужасный взрыв, точно сдвинулась земля. Второй взрыв, третий. Аэроплан сбрасывал на нас шестипудовые бомбы. Это был впервые показавшийся тогда над нашим фронтом советский «Илья Муромец», прозванный позже стрелками «Ильюшкой».
Громадный аэроплан, бросая на поле быструю тень, скрылся с тяжелым гулом. Около штаба осколками бомб был ранен командир Дроздовской артиллерийской бригады
Я понес ее на перевязку. Ни визга, ни стона. Она затихла, как-то полегчала, и оттого, что она стала такой легкой и что так удобно нести ее на руках, я понял, что это конец. Ее мокрые, черноватые губы мелко и косо дрожали. Потом ее голова свесилась с моих рук, как у ребенка. Надежды не было, но я все же решил отправить ее в ближайший тыл, в село Федоровка, на ветеринарный пункт.
Пальму отвезли поздно вечером. До вечера я лежал с ней рядом, голова к голове, шептал ей все добрые, все хорошие слова, какие только знал. Пальма дышала коротко и горячо, дрожал кончик ее посеревшего сухого языка. Она меня слушала.
Пришел Дед, старый Манштейн. Он страшно любил Пальму. Он всегда потихоньку натаскивал ей в карманах шинели котлет, сахару, случалось, жирную курятину. Дед был с Пальмой суров, чувств своих не высказывал, но они горячо любили друг друга. Дед, с крученкой, обычно сидел у меня с Пальмой в углу, молча и тесно. Пальма одному ему из всех нас как-то застенчиво лизала за ухом.
Дед пришел, сел тихо. Лохматая с волокнистым табаком крученка скоро погасла в его руках. Дед, как и я, только смотрел на Пальму. Мы уже ничего не могли для нее сделать. Она необыкновенно кротко приподняла голову и посмотрела на Деда, хвост слегка дрогнул – узнала. По жесткому лицу Манштейна, солдатскому сивому усу, покатилась слеза. Он сердито утер ее рукавом шинели, а уже покатилась другая…
Жизнь Пальмы окончилась в селе Федоровка, в ветеринарном лазарете. Моя мать, приехавшая тогда ко мне на свидание и ожидавшая меня в Федоровке, была с Пальмой до самого конца. Пальма кончилась тихо, без стона. Несколько раз она кротко приподнимала голову, прислушиваясь к чему-то, слышному только одной ей…
Полегчавшее тело маленького серого германца, приставшего к нам, белогвардейцам, в пургу 1919 года, закопали в селе Федоровка. Моя мать отметила могилу Пальмы большим серым камнем.
А. В. Туркул. Дроздовцы в огне. Мюнхен, 1948
Сечь
Поздним летом и осенью 1920 года Дроздовской дивизии пришлось обеспечивать широкий участок фронта к востоку от Днепра. Я стянул всю дивизию в кулак в громадное село Новогуполовка, на железной дороге Александровск – Синельниково.
Стоянку эту прозвали Запорожской Сечью. Мы выставляли во все стороны паутину сторожевых охранений, выходили за них для коротких ударов и снова возвращались в нашу Сечь. Там мы отдыхали и мирно, весело и сытно жили в летнюю пору.
В самый разгар нашего отдыха от генерала Врангеля к нам в Сечь нежданно-негаданно был прислан
«Я Вас очень прошу, – писал мне по-дружески генерал Врангель, – показать им бой».
А боя, как назло, даже и не предвидится. Мы только что вернулись в нашу Сечь, после удалого рейда, когда разнесли красных перед фронтом Дроздовской дивизии. Разъезды ушли вперед верст на тридцать, нигде о противнике ни слуху ни духу.
Но господа журналисты рвутся в бой. Их стали кормить до отвала: вином хоть залейся, песельники поют, оркестры гремят. Но противника нет нигде: не выдумывать же для господ военных корреспондентов по примеру потемкинских деревень потемкинские баталии.
В те дни у меня на левом фланге был в подчинении атаман противосоветского партизанского отряда. Партизаны бродили в камышах где-то на левом берегу Днепра. Что делали эти заднепровские ребята, здоровые, угрюмые, крепко зашибавшие горилку, я толком не знаю и теперь. Думаю, впрочем, что ни черта не делали: сидели в камышах в прохладной тени и дулись по целым дням замасленными картами в очко.
Атаман партизан, кажется, приказчик или конторщик с большой экономии, левша, усы колечком, был, я думаю, из полковых писарей. Красных он ненавидел люто, нещадно, и все его белые партизаны были такими же. Среди них были украинские мужики, ограбленные большевиками, мастеровые, солоно хлебнувшие товарищей, отбившиеся от рук солдаты, а в общем – суровая вольница.
Атаман Левша – назовем его так – разъезжал в помещичьем экипаже на дутых шинах. Он сидел в коляске подбоченясь. По жилету пущена серебряная цепь от часов, сам увешан пулеметными лентами, а против него всегда сидел его гармонист. С венской гармонией в бубенцах и звонках, с перламутровыми клавишами, разъезжал наш союзничек-атаман по селам.
Меня герой днепровских камышей явно боялся. Когда ему была надобность, он обычно оставлял подальше за селом свой экипаж на дутых шинах и гармониста, а сам скромно шел ко мне пеший; в разговоре по-солдатски тянулся во фронт.
Партизанский атаман только приходил за довольствием и снова исчезал в камышах. Наконец мне это надоело, и при очередном свидании я сказал ему с ледяной вежливостью:
– Вот что, друг мой, довольно нам ломать дурака. Вы и ваши ребята жрут до черта и только отнимают у нас пайки. Больше я вас кормить не буду. Вы все равно ничего не делаете. Потрудитесь, мой друг, сделать что-нибудь, пошевелитесь, или я начисто спишу вас с довольствия.
Атаман покрутил ус, обещал что-нибудь сделать и ушел заметно подавленный. Так и пропал. Журналисты между тем жаждали боя. Как только могли, мы, покуда что, утоляли их боевую жажду обильными обедами и ужинами. Как-то раз, во время ужина, мне доложили, что пришел партизанский атаман. «За довольствием, – подумал я не без злорадства. – Нет, голубчик, ни шиша больше не получишь».
Атаман вошел героем. Его свирепый вид поразил корреспондентов. И было чему поражаться, когда мой Левша перепоясался во всех направлениях, куда только можно и куда нельзя, холщовыми пулеметными лентами.