Место издания: Чужбина (сборник)
Шрифт:
В дальнем конце платформы со стороны прибывающих поездов уже час, другой, третий сидела на скамейке древняя старуха.
Поезда приходили, уходили, платформа оживала, чтобы сиять, замереть и опустеть, а старуха все сидела и сидела, не меняя места и позы.
В ногах у нее стоял заношенный холщовый мешок – такой, в каких пригородные молочницы возили в город в прежние времена бидоны с молоком, наполняя в городе свои мешки хлебом и прочей снедью. Время от времени, сняв с жилистой коричневой руки бордовую варежку, старуха непослушными морщинистыми, с подагрическими
Изредка по платформе проходили железнодорожные служащие, солдаты дежурившего при станции продотряда, «для оформления конфискаций» случайно завезенных сюда муки, печеного хлеба или круп, проходил молодой – в красной фуражке с серебряными галунами по черному околышу – дежурный по станции; все они уже давно заприметили старуху, искоса поглядывали на нее, но никто с нею не заговаривал, ни о чем ее не спрашивал, а она по-прежнему молча сидела, словно никого и ничего не видя, жуя ввалившимся ртом.
Казалось, ей не было холодно сидеть на сквозном ветру; казалось, ей были безразличны приходы и отходы поездов; казалось, было безразлично и то, что уже кончался день, наступал вечер и что через несколько часов наступит ночь; старуха все сидела и сидела, словно она никуда не ехала и не шла, словно ей было безразлично все, даже самое время.
Станционный кассир, проходя уже несколько раз мимо старухи, тоже приметил ее и, наконец, возвращаясь в третий или четвертый раз, с участием спросил ее:
– Куда, бабушка, едешь?
– Некуда мне путь держать, соколик, некуда, – прошамкала в ответ старуха.
– Здешняя ты?
– Нет, не здешняя, батюшка.
Кассир остановился, заложил руки в обшарпанные по краям карманы форменной тужурки.
– Та-ак. Может, приехала откуда?
– Приехала, приехала поутру, – сиповатым голосом ответила старуха.
– Из каких краев будешь?
– Отколь приехала, оттоль и приехала… А тебе-то, соколик, нешто не все одно? – спросила старуха и концом головного платка стерла набежавшие на глаза очередные слезы.
– Мне-то, и верно, все равно, да сидишь-то ты тут с самого утра, а уж скоро к ночи дело… К кому приехала?
– Ни к кому, родной.
– Ну, может, по делу какому, а?
– А каких же делов-то у такой старухи, как я? – тихо прошамкала в ответ собеседница.
– Ф-фу-у! – с шумом выпустил изо рта воздух кассир. – Странная ты, бабушка…
– Странная, говоришь? Оченно странная, вон – и странничаю странная-то… Только чего ж ты тогда, мил-человек, к странной-то привязался? Я тебе не помеха, ты мне не помеха, ни у меня делов к тебе, ни у тебя делов ко мне нету.
Кассир резко повернулся и пошел быстрыми шагами к станционному зданию.
Вскоре, осведомленный кассиром о странной старухе на платформе, появился
– Здрасьте, мамаша, – сказал он развязным тоном и чрезмерно весело, покачиваясь на тонких длинных ногах с носков высоких сапог на каблуки и обратно, и почему-то быстро сбил правой рукой на самый затылок красную форменную фуражку, из-под козырька которой выбивался примятый кок волос.
– Здравствуй, соколик, – почти приветливо сказала старуха.
– Отдыхаете? – осведомился дежурный, все так же покачиваясь на ногах.
– От чего отдыхать-то, родимый, да и не время отдыхать, отдыху-то таперь никому, почитай, нет; в гробу, Бог даст, отдохну, когда время придет.
– Все это резонно-с, мамаша; даже очень вы это резонно заметили-с, – согласился дежурный. – Куда же направляетесь?
– А никуды, мил-человек, не направляюсь.
– Как же так возможно? Скоро ночь подойдет, переночевать где-то надо же вам.
– Для старой да для странной везде найдется место. Найдется. Аль прогонишь?
– Платформа, мамаша, вроде как железнодорожная путь (русские железнодорожники младших должностей это слово часто употребляли в женском роде), а на пути в ночное время посторонним находиться не полагается, – сбил фуражку набок дежурный энергичным жестом, освободил примятый козырьком кок и несколько раз перекачнулся на ступнях ног.
– Не полагается… – задумчиво и недовольно повторила старуха. – Строгий ты, мил-человек, даром что молодой, а строгий уже, да не напужал ты меня, не… Ишь, шапку этого проклятущего цвету одел и начальник, значит… Много нонче красных начальников, много строгих, много у их завсегда все не полагается. А ежели не полагается, – смягчилась сразу старуха, – я и сама уйду, гнать тебе меня не придётцы.
– Куда же ты пойдешь?
– Гонишь, а еще спрашиваешь. Это, сокол ясный, мое дело, это, мил-человек, я сама знаю и докладывать тебе не буду.
Перекачнулся еще раз на больших ступнях молодой дежурный по станции, поправил выбившийся из-под фуражки непослушный кок русых волос, пожал в недоумении плечами и ушел.
Совсем смерклось.
В те годы городская электрическая станция не работала, горожане вечерами сидели по домам с чадившими самодельными керосиновыми коптилками, так как керосина в продаже не было и нужно было предельно экономить горючий материал; поэтому-то и на железнодорожной станции, как смеркнется, пользовались для освещения старинными масляными фонарями.
Железнодорожник-«ламповщик» зажег на потонувшей во мраке платформе три тусклых фонаря с непротертыми, но, на удивление, уцелевшими стеклами. Фонари освещали слабым желтым светом очень небольшое пространство платформы: каждый – небольшой полукруг непосредственно под фонарем.
Когда «ламповщик» возился с последним фонарем, на тихой платформе зазвучали уверенные, тяжелые шаги старшего дежурного из продотряда и одного из солдат; они направлялись прямо к уныло темневшему вдали силуэту старухи.