Место издания: Чужбина (сборник)
Шрифт:
– Может, можно послать телеграмму? – все еще всхлипывая, отвечает она.
Еще через полчаса сморканье и вздохи за ширмой, где мы Машу укладываем, стихают. Прислушавшись, я тянусь уже выключить свет. И вдруг – в дверь стучат.
– Bitte um Entschuldigung! – втискивается на порог хозяйка с оскаленным фоксом под мышкой и лицом в красных пятнах. – Я узнала стоимость разговора. Es ist furchtbar! Вот…
Она протягивает бумажку.
– Счет придет уже послезавтра, так что я хотела только предупредить и спросить, когда…
Цифра на бумажке трехзначная. Она почти перекрывает другую трехзначную, собранную с таким
Я затыкаю уши.
Крах, крах!..
И все-таки все бы, наверно, уладилось, если бы не нужно мне было назавтра уезжать дня на два из города. Потому что когда, возвратившись под вечер, я открыл к себе дверь – какая-то странная, стылая пустота почудилась мне на вещах – на качалке, на ширмах – и в воздухе.
– Была вчера Маша?
– Нет.
– А позавчера?
– И позавчера нет…
Пробыв дома ровно столько, сколько требовалось для отчета, семейного благополучия и – переодеться, я иду Машу разыскивать.
В беженской, где она жила, вилле, выщербленной снаружи бомбами, а изнутри кочевой беспечностью обитателей, от нее – ни следа. Одни сплетни: целый день что-то шила и ушла, расфуфыренная, видать – на весь вечер.
По дороге домой захожу в один бар-забегаловку, где часто бывают русские. В темном его углу сидит Грей и, заметив меня, словно бы ежится. Я подсаживаюсь к его столику в детективных, так сказать, видах. Под мятым плащом блестит у него лацкан смокинга, и уж совсем по-пингвиньи топырится крахмальная грудь. Чтобы не смять ее, он осторожно обеими руками подносит ко рту пиво, оттянув нижнюю губу, сдувает серую пену и пьет, будто вдавливая тяжелую кружку в бряклый свой фас. Глазки поверх плотоядно разглядывают статную подавальщицу с на диво упругими выпуклостями, подошедшую ко мне за заказом.
– Выразительное изделие природы! – подмигивает он вдогонку ее полным икрам. – Не подумайте, что это я с блуда – не мой вкус! Но с гастрономической, так сказать, точки зрения. Разглядывая ее, я вдруг постиг прелесть антропофагии. Воображаю себя людоедом, и будто мой клан захватил такое изобилие в плен. Не знаю, как в жены, но в отношении трапезы я, думается, не мог бы дождаться, покуда ее зажарят. Представляю себе эти вот… формы, положенные на раскаленные угольки, как треснет и зарумянится глянцевая, напружившаяся кожица, сбрызнутая собственным жирком. Бедро, например, еще или хотя бы эта икорка – глядите, как она у нее налита и лоснится…
– Черт знает, что вы несете!
– Между прочим, я ведь ел человечину. В лагере. Дважды. Правда, не так уж, чтобы на сто процентов знал, что именно ем, но подозревал, и требовалось усилие воли, чтобы не думать. Мясо было приятное, как телячье, вызывало обильную слюну наслаждения. А ведь было, верно, от какой-нибудь тощей и замученной солдатской ягодицы. И сейчас я невольно сопоставляю вкусовые возможные ощущения и…
– Хватит! – говорю я. Правда, тут же приходит мне в голову, что он намеренно выбрал тему погнуснее, чтобы спровоцировать мой уход.
Обернувшись, я вижу за окном Машу. Подойдя к тротуару, она почти приникла к этому большому окну, налитому желтоватой мутью ранних уличных фонарей и еще не отгоревших сумерек. Потом скользнула мимо, к двери, но не вошла, а остановилась, вероятно, в простенке. Грея сдуло со стула, как ветром. Он расплатился заранее, мне же еще надо было рассчитываться. Когда я выбегаю на тротуар – оба уже на перекрестке, у стоянки такси.
Маша ярка, как еще неподсохшая акварель; из-под коротенькой с осиным перехватом жакетки – юбка до пят из зеленой тафты; такой же восторженный шелест – в светлой зелени глаз. Впрочем, она сильно смутилась.
– Что это, Машенька? Мы о вас третий день беспокоимся, а вы… Идемте-ка сейчас со мною!
– Немыслимо, дорогуша! – лотошит Грей, стараясь поддеть Машу под руку, – я оттираю его плечом. – Совершенно немыслимо! Мы оба приглашены, понимаете… Дали обещание, понимаете?.. Отказываться теперь никак невозможно!..
– Так как же, Маша?
В зеленых, уставленных на меня палисадниках где-то возле зрачков еще бушует задор, но дальше, к углам, дымится уже неуверенность.
И все-таки я проиграл: сбоку, едва не зацепив меня по ногам подножкой, подшуршало такси. Шофер распахнул дверцу. Грей, взявши Машу сзади за локотки, почти втиснул ее в машину. Кругом шел народ. Не устраивать же скандала!..
Редко бывал я так расстроен и взбешен, как тогда, возвращаясь домой. Как спрятать Машу от этого паука? В конце концов это, пожалуй, и можно было придумать, но – сегодняшний вечер? Что может случиться уже сегодня? Грей не из тех, кто ограничивается только известного рода удовольствиями. Он способен, подпоив, подсунуть ей что-нибудь вроде кабального договора – продать просто-напросто, как продавали когда-то невольниц, какому-либо любителю с лихими деньгами…
– Скажи, не могли бы мы поселить Машу к нам, за ширмы, до ее отъезда? – спросил я жену, изложив, разумеется, сперва, что случилось.
– Ты уверен, что стараешься для… – начала было она по привычке, но, заглянув мне в лицо, не докончила: чуткая такая способность встречается иногда и у жен. – Эта твоя Маша, – сказала она взамен, – напоминает мне… Постой… кого она мне напоминает, из книжек, – никак не припомню!..
Леонид Ржевский. Мосты. № 3. 1959. (Мюнхен)
Казачья невеста
Привычка рано просыпаться осталась у Луизы, но помечтать в кровати – наслаждение. Да, больше не надо вскакивать в шесть часов по будильнику и разрываться на все стороны под сухим, пристальным взглядом фрау Шпрехт. Три года в этом вылощенном скучном доме, где каждый кусок сахара отсчитывался в сахарницу и запирался на ключ! Фрау Шпрехт иногда является кошмаром во сне: сухой, острый нос и колючие пальцы. Нет, теперь Луиза не горничная даже, а экономка, и у дипломатов. О да, между маленьким заморышем Лизхен – провинциальной невинностью, вечно голодной и с красными руками, явившейся из Маркт-Швабена под Мюнхеном в Берлин прислугой «за все», – и фрейлин Луизой теперь – разница не только в пятнадцать лет.