Место издания: Чужбина (сборник)
Шрифт:
Это случилось в марте 21-го. Мой отряд в восемнадцать человек держал Чатырдагский перевал. По деревням сидели свои люди, были друзья-чабаны. Облавы на нас кончались для красных неудачно. Дороги стали непроезжи. У комиссаров пропала охота путешествовать. За три недели семнадцать махровых поехали в дальнюю дорогу. Только двое из них встретили смерть прилично. Прочие оправдывались нуждой, темнотой, обманом. Служащим наши конвойцы – чеченец Мустаф-оглы и кубанский казак Хоменко давали по десятку плетей за расторопность, после проверки их семейного положения. Выдрал я тройку учителей, двух артистов, одного лектора и одного врача-прохвоста, который служил у всех, обзавелся домком и принял с хлебом-солью первый карательный отряд красных. Следовало бы расстрелять, конечно, но врачу – льгота. Советское отбирали. Бедноте давали хлеба и сала. Предателей вешали. Красноармейцев-болванов разоружали, разували, иногда кормили: чего со скотины спрашивать! Но казак наш всегда огревал на прощанье плетью. Если бы не наша мягкость, ни один бы интеллигент военного возраста и здоровый не ушел бы от нас живым: на борьбу не пошли, а теперь воют
И вот, однажды, дают с поста, что поднимаются две подводы, от берега, и на одной, на каких-то ящиках, едет барин, покуривает, в мягкой шляпе. Я выслал чеченца – заворотить в долину. Было пониже перевала. Барина сняли с воза. Это была фи-гу-ра! В крылатке, поверх шубы, – шуба хорьковая, – в шляпе колоколом, в очках, толстый, огурчиком, в изящно подстриженной бородке, розовенький, с типичным лицом интеллигента. Возчик-хохол сказал, что подводы казенные, по комиссарскому приказу, а барин – что он человек ученый, профессор Самолетов. На поляне я осмотрел поклажу. Воза – доверху, имущество, обстановочка: мебель, кровати, шкафы, ящики с книгами. Допрос: кто, куда, зачем. В руках у профессора что-то тяжелое, обернутое в чехол. И я, лесной человек, по грудь черная борода, и космы, вдруг – узнаю профессора! Это был… мой профессор! Ну да, тот самый… – помните, на недавнейшем торжестве со слезами в голосе приносил благодарность премудрой и попечительной власти, разрешившей ему читать об истории итальянского Возрождения, о трубадурах во Франции, о Данте, о кватроченто и квинченто, хотя и с точки зрения марксистского подхода… То есть тогда-то он был приват-доцентом, и, надо это сказать, бездарным, но за революцию стал профессором. Знаете, завоевания революции. Многие завоевали… Он меня не узнал, понятно, а я не нашел нужным ему представиться. Но называл я его почтительно: «господин профессор»! – «Что везете, г. профессор?» – «Имущество и свою библиотеку». – «Счастливый вы человек, г. профессор! Сколько профессоров уже израсходовано, сколько не имеют даже штанов, сколько библиотек сожжено и растаскано! Вам повезло, г. профессор. Даже пружинный матрац при вас. Получили даже казенные подводы. Что читаете, г. профессор?»
Если бы вы видали гордое выражение розового лица и посиневшего от страха носа! Он бормотал что-то очень невнятное; про… Данте, про «Божественную комедию», эпоху Возрождения, про стишки менестрелей, про кватроченто… Я кусал губы, чтобы не расхохотаться. Редкий идеалист! Святой идеалист! Да ведь как же?! Ничего нет, все вытоптано, выточено, опоганено, выпотрошено, забито, вбито, дохнут с голоду, жрут человечье мясо, нельзя охватить сознанием, что творится… а этот идеалист, в хорьковой шубе, с мраморным умывальником и пружинным матрацем, бредит еще о… Данте, о «Божественной комедии», о кватроченто!.. Рядом стоит поручик Сушкин, в чахотке, бьет его лихорадка, израненный, медик, бросивший лазарет, влившийся в наш полк, оставшийся с нами до конца! Отца его, профессора медицины, комиссары расстреляли, как черносотенца. Рядом – Вася, мальчик совсем, примкнул с Ростова. Его сестер умучили постыдно, расстреляли родителей… Мой чеченец, Мустаф-оглы, благородный, аул его стерли и все в нем стерли. Рядом – семинарист Неаполитанский, мужлан со слезами, бывало, певший «Волною морскою» и восторженно говоривший о древней русской церковной живописи, мечтавший уйти в монахи, «когда очистим». И сын другого профессора, математика, растерзанного в Одессе, сам гениальный математик, штабс-капитан с Георгием, в пещерах крымских в свободную минуту решавший проблемы Лобачевского… И милый, девица нежная, Сеничка, наш поэт, недавно забитый шомполами… И – этот идеалист-чудак, мой профессор!.. Он, бывало, старался подымать души, призывая забыть действительность. Я его сразу понял: не от мира сего?.. Говорил, бывало: «Что может быть выше, господа, такого-то стиха, такой-то песни «Божественной комедии»?! Или: «Представляете ли вы себе, как благородная душа избранного француза находила выход в творчестве вольных трубадуров?! Рыцарь и трубадур… – чудеснейшая гармония духовной избранности!..» Правда, больше цитировал по книжке.
Но идеалист чувствовал себя что-то не очень важно. Что понимают в искусстве лесные люди! Мы осмотрели чемоданы и ящики. Было всего достаточно. Был даже серебряный кофейный сервиз! Профессор любил фамильное. У профессора оказались даже добровольческие английские фуфайки и даже добровольческие штаны. Он получал натурой! У профессора оказался непромокаемый офицерский плащ, с английским клеймом. Профессор боялся сырости. У профессора оказалась пара пятикилограммовых жестянок с американским мясом. И сгущенное молоко, и повидло, и бисквиты… «Откуда это у вас, г. профессор?» – «Это мне выдавал… – шепотом сообщил профессор, – и даже оглянулся! – «Осваг»! Осведомительное агентство у добровольцев». – «Ага, вы работали и на армию, г. профессор! Читали о… Данте?» Он забормотал: «Я читал вообще… К счастью, об этом неизвестно большевикам. Два раза я выступал с лекциями о…» – «А теперь, г. профессор, читаете о трубадурах?» – «Я профессор европейских литератур… Моя специальность «эпоха Возрождения». – «И это им очень нужно? И за это вам дали две подводы, и все ваше барахло неприкосновенно, и вы перетаскиваете его через горы, с опасностью для жизни? Вы предусмотрительны и практичны, г. профессор. Вы не забыли даже и повидла!»
Профессор похлопывал глазами. «Что вы держите, г. профессор?» – мотнул я на завернутое в чехле. Размотали и вытащили… небольшой, зеленоватой бронзы, бюст Данте, известный, в лаврах. «Осмотреть карманы г. профессора!» Нашли билет члена ученой коллегии наркомпроса, записную книжку. В ней – «программы текущих лекций».
«Вы удивительно восприимчивы, г. профессор! – сказал я, прочитав тезисы. – И Маркс, и – Данте?!» Полагая, очевидно, что перед ним лесной человек, профессор пробовал изворачиваться и нес невыразимую чепуху. «Вам дали хорошую квартиру за… Данте? за ваш «подход»?» – «Но я подхожу критически… – лепетал он, – мы поддерживаем культуру, храним неумирающий огонь искусства…» – «Изворачиваться, г. профессор? Наука и искусство аполитичны, и потому вы им служите? То есть несчастному, темному народу?! Нельзя же его оставить без «Божественной комедии» и прочего? Как нельзя лишить его и театра, этого святого искусства, которое всегда а-политично! И потому вы возите повидло, английские штаны, бычье мясо, пружинный матрац, Данте… Вдохновенно же вы, должно быть, читаете о Данте, г. профессор! Желал бы я вас послушать! Кушаете повидло и цитируете из Данте? Ну а вдруг покровители вам прикажут… наплевать на Данте?!» Профессор передвинул очки и заморгал, как обезьяна. Наплевать на… Данте?! «Запротестовали бы?» – «Но я не могу и вообразить подобное!» – прошептал он. «А если бы?! Ведь вот же наплевали они в человеческие души, оскверняют храмы, издеваются над святым народа… убивают святителей… Почему бы им с Данте-то церемониться? Как вы полагаете… обожаемый Данте стал бы скверниться с ними? перекроил бы для них свою «Божественную комедию» в… «Чертов Балаган»?! Отвечайте-ка, г. профессор!» – «Но это… трудно вообразить…» – хотел увильнуть профессор. «А вы понатужьтесь и вообразите!» Он молчал.
«Вскрыть сундуки!» Оказались книги. Много ихних: профессор переучивался плясать по-новому. Портреты «вождей», в рамках. «Произведения искусства, г. профессор? из… «кватрочентов»?» Профессор глядел в землю. «Г. профессор!..» – И тут я почувствовал в себе «железо». Я мысленно охватил светлое когда-то море наше, – культуру нашу, – превращаемое в помойку, цвет народа, заплясавший под свист и кнут, применившийся и оподляющийся, пожалевший расстаться с повидлом и штанами… и сказал: «Стрелять умеете?» – «Никогда не стрелял…» – «Ну, плевать-то умеете, конечно?» Профессор смотрел недоумевая. «Хоменко! – сказал я нашему казаку. – Дай-ка мне… нет, возьми-ка эту штучку зеленую, – показал я на бюстик Данте, – поставь на камень!» Хоменко, ухмыляясь, поставил Данте. – «Г. профессор! Способны вы умереть за Данте или продадите его за глоток повидла?» Профессор стоял столбом. «Плюньте ему в лицо!.. Не можете?! Плюнули же в лицо… России!?! на все святое?! Почему не плюнуть на… этого?!» – «Зачем вы… издеваетесь надо мной!» – вырвалось с мукой у профессора. «А им… говорите – «зачем издеваетесь надо мной»?! Громко говорите, г. профессор? Ну, плюйте! Думаете, лесной человек не знает Данте? Я знаю и потому предлагаю вам: плюньте! Когда этому казаку Хоменке приказали плюнуть на его Данте, он не плюнул. А когда увидал, что плюнули, он взял винтовку и бросил свое повидло со штанами. Вы не пошли от своего… Данте. Значит, вы его свято чтите, без него вам нельзя. Без него – смерть. Ну… так – плюньте!» Профессор смотрел дико. «Я даю вам сроку… пять секунд! Вдумайтесь. Если по пятой не плюнете… Хоменко!» И сказал я тем голосом, который у меня знал Хоменко: – «Возьмешь на прицел г. профессора! По пятому счету, если он не плюнет в эту штуку, – в этот ученый лоб!» – «Так точно!» – сказал Хоменко: вскидывая винтовку. «Подымите повыше вашу шляпу, г. профессор!» С профессора пот покатился градом. «Вы… шутите?..» – умоляюще хрипнул он. «А вот, поглядите на Хоменко!» Он поглядел – до ужаса Хоменко целил в пяти шагах, каменный, как всегда. «Профессор, помните… мы вне жизни. «Божественная комедия» кончилась, и теперь – «Чертов Балаган». Вы в нем играете образцово, и за эту игру платят вам вашей шкурой. Ну-с… полагаю, что плюнете! Хоменко, по пятому счету – в лоб! Повторять не буду. Начинаю… Раз, два, три…»
Профессор на третьем плюнул. «На всё ведь плюнули, г. профессор! С Данте чего же церемониться?! А теперь возьмите его в ручки и ступайте за мной, сюда». Он взял Данте и пошел, шатаясь. Мы подошли к обрыву. Долина синела мутно. «Швырните его, г. профессор! Там ему поспокойнее будет. А то всюду таскаете с повидлом. Пора старичку и успокоиться. Ну, давайте!» Профессор кинул. Чокнуло по камням. «А теперь – можете продолжать. Стойте, снимите сапоги. Сапоги краденые. Довольно с вас умывальника и матраца. Расскажите коллегам о представлении!»
Босой, он ловко вскарабкался на свои ящики. Пошли подводы на дорогу. Наши хохотали до упаду. Хоменко сказал: «А лихо вы его в Маркса плюнуть заставили!».
– А вы застрелили бы его? – спросил профессор.
– Не пришлось бы! – сказал капитан резко. – Потому что они, оставшиеся своею волею, плюнули бы во все. Да уж и плюнули. Не пришлось бы. Они по третьему счету плюнут… дело обычное. Хоть и объясняются в любви, но плюют исполнительно. Ну а теперь пора… Вон и машина, слышите?
Слышался шум машины. Капитан выпил остальное.
Забрал мешок и, кивнув, вышел в парадное. Было слышно, как он выговаривал шоферу, почему так долго.
Оставшиеся сумрачно пошептались, посидели – и разошлись по своим углам.
Иван Шмелев. Декабрь, 1926. Севр
Краткие сведения о некоторых авторах
Лукин Александр Петрович – капитан 2-го ранга. В эмиграции жил в Париже. В 1930-х гг. – постоянный сотрудник «Иллюстрированной России», автор рассказов, достоверно и ярко описывающих эпизоды Российского Императорского флота. Мемуарные очерки А. П. Лукина публиковала также парижская газета «Последние новости».